Приближался день нашего отъезда. Начался удивительный сентябрь восемнадцатого года -- горячий, безветренный, солнечный и немного грустный. Ремарк нашел на редкость удачное определение для этой осени:
-- Дни стояли, как золотые ангелы...
Клены начали гореть осенним огнем, а жара была июльская. Люди, готовившиеся уехать на войну, не говорили этого вслух, но в глубине души хорошо знали, что этот сентябрь для некоторых из них последний.
"Прозрачно желтеют заросли молодых берез. Щекочут лицо летучие паутинные нити. Хорошо, и совсем не хочется умирать. Не хочется и все-таки надо...
... Мы вернем орлу потерянные им короны. Над Зимним дворцом снова поднимется черно-желтый штандарт царей. Великая Россия придет...
И все-таки осеннее солнце ярко горит, плывут в воздухе паутинные нити и безумно не хочется умирать".
Каждый день я чувствовал, что моим людям, особенно новичкам, не бывшим под огнем, нелегко оторваться от привычной, любимой, раньше недооцененной жизни.
Все то же, самое, что мои ровесники пережили года три-четыре тому назад. У многих появилась обостренная нежность к близким. Между собой мы и раньше жили дружно. Теперь, когда впереди была настоящая опасность и, может быть, смерть, в отношениях друг к другу появилась какая-то радостная нежность. Отпадала разница в образовании, воспитании, происхождении. Кадет Рюрикович и деревенский не очень грамотный парень Федор Ставицкий, которого я наметил себе в ординарцы, быстро и прочно подружились. Перешли на "ты". Все стали свой.Трудно передать словами это состояние, но для меня одно из самых волнующих воспоминаний военных лет - последние лубенские дни.
Некоторые матери отпускали сврих сыновей .охотно и спокойно. Все равно --рано или поздно туда уедут. Пусть лучше своей компанией. Другие не запрещали,но мучились.
Я часто бывал в гостеприимной семье бывшего командира елисаветградскихщ гусар полковника Мосолова. Старший его сын, двадцатилетний корнет уже был в* Астраханской армии. Младший -- Володя должен был ехать со мной. Его мать, когда часами говорила со мной, не плакала и голос у нее не дрожал, но от этого мне еще тяжелее было сидеть в маленькой голубой гостиной Мосоловых.
-- Не могу помириться с мыслью, что моего Володю могут убить... Думаю о том, что мой мальчик будет лежать где-нибудь под дождем грязный и вшивый. Понимаете, не могу его себе представить вшивым...
Было мучительно, когда она попросила меня уговорить Володю остаться в Лубнах. Сказала, что я единственный человек, которого он послушает. Я подумал о том, что, если отговаривать лучшего нашего наездника и i имнаста, что же тогда делать с остальными. У них тоже есть матери... Сказать нет -- у меня не было духу.Я молчал.
-- Ну, значит, судьба...
Переменил разговор. Она рада, что сын едет с товарищами и со мной, а не один. В тот вечер Володи дома не было. А. П. рассказывала мне о его детстве. Ушел я с жутким чувством. Провожая меня, перед тем как открыть дверь, А. П. сказала, как всегда внешне спокойно:
"-- Мне страшно... Чувствую, что над Володей стрясется беда... Когда-нибудь припомните наш разговор. Поверьте, Николай Алексеевич, чувство матери не обманывает...
Я не верю в предчувствия, но странные все-таки вещи бывают... Через три недели Володя умер, не успев даже побывать на фронте. Погиб от брюшного тифа, несмотря на крепкий
Молодой организм, домашнюю обстановку и уход трех врачей.
Нас уже не было тогда в Лубнах".
Я зашел к Мосоловым проститься накануне отъезда. Это была первая неделя болезни Володи. Ничто не предвещало печального конца, но я все-таки с тревожным чувством поцеловал моего семнадцатилетнего друга. Когда мать вышла, он заговорил о смерти. В 1919 году А. П. Мосолова рассказала мхе, что в предсмертном бреду Володя все время обращался ко мне. Умирающему казалось, что он ранен в живот. В промежутках между стонами повторял:
-- Господин поручик, я не брошу поста... не уйду... не уйду... не брошу...
Володю похоронили рядом с его ровесником -- хуторянином, убитом в бою под Денисовкой. Могила безымянная. Мать побоялась сделать надпись.