Через три недели он, бледный, шатающийся, пришел домой и, несмотря на мои увещания, вступил в должность, чтоб избавить меня от "убытка" платить лишнее его заместителю. За эту "жадность" он поплатился вторичною болезнью: опять припадки, больница, лекарства. Он оправился совсем, когда уже наступило лето с ясной и теплой погодой.
Он жил у меня долго после того, лет шесть, если не больше. Он снарядил меня и в дальнее кругосветное плавание.
Тонкость его внимания ко мне простиралась до мелочей. Корабль наш не сразу вышел в море. Нас, собиравшихся в путь, созывали в Кронштадт, и потом откладывали выход в море на два, на три дня -- и мы уезжали в Петербург. Мой небольшой багаж был уже на корабле, и я поручил Матвею сдать мою городскую квартиру. Мебель моя и разные вещи были отданы -- теперь не помню кому. Оставался в пустой квартире один Матвей.
Какую суету и усердие выказывал он, когда я внезапно являлся, за отсрочкой отплытия, в мои опустевшие комнаты! Он не допустил никоим образом, чтоб я ночевал в гостинице. Он, бог его знает, где и как, достал мне постель, тюфяк, подушки, одеяло, даже принес откуда-то, как теперь помню, какую-то женскую горностаевую кацавейку, вместо шлафрока, устраивал мне ложе, поил утром и на ночь чаем и с тоскливой, жалкой миной опять прощался со мною, так что я готов был заплакать. Но тут же он прибавил сквозь слезы: "Я помолюсь за вас, барин, и отца Иеронима попрошу помолиться, чтоб воротились... здорово, благополучно... "винералом"!"
Я проплавал два года, да возвращаясь Сибирью, ехал около полугода, и реками и сухим путем, с августа до февраля. С дороги, помнится из Казани, я писал друзьям в Петербург, чтобы отыскали мне квартиру, нашли какого-нибудь слугу и дали бы мне знать в Москву.
Это было в 1855 году. Тогда уже открыта была Николаевская железная дорога. Я получил известие, что подходящая мне квартира найдена на Невском проспекте, с обозначением No дома.
Не без волнения подъезжал я с багажом, в наемном экипаже, к означенному дому, думал о том, сколько мне предстоят хлопотать устраиваться на новой квартире, заводиться тем, другим -- вместо отдыха после такого длинного пути!
Робко я позвонил у дверей новой своей квартиры, сопровождаемый дворником. Дверь отворилась и на пороге явился -- Матвей!!
Я охнул от изумления, от радости.
-- Барин! Барин! -- орал во все горло, обнажая десны, Матвей, как будто кричал: "Пожар! караул!" -- и бросился целовать мне руки, плечи, смеялся, скакал, рвал у дворника и у меня мешки, плед, вещи из рук.
-- Все готово-с, пожалуйте, барин! Бог услышал мои молитвы -- отец Иероним... обедню ему закажу... И постель уже пятый день готова... дров купил... уголь, свечи... все есть... чай, сахар два фунта...
Проговорив это скороговоркой, разинув рот, задыхаясь, он опять скакал около меня, буквально рвал с меня платье.
-- Успокойся, друг мой! -- просил я, но напрасно.
-- Вещи где, чемодан, платье, белье?..
-- Там, в карете все... дворники принесут, погоди! -- унимал я.
-- Пойдем, пойдем, Василий! -- тащил он дворника. Насилу я мог сунуть ему деньги и заплатить за карету.
Все принесли. Через час я уже сидел за чаем, в своем кресле, с сигарой -- как будто никуда не выезжал.
А Матвей разбирал мое платье, белье, разложил груды по стульям, столам, диванам.
Просто умилительно!
"Добрый, славный, честный, но и какой смешной Матвей!" -- думал я, глядя, как он суетится. Недаром лакеи смеялись над ним! Как же не смешной: не лжет, бережет и свои и чужие деньги, и все, что ему доверяют, мало ест, не пьет вина, не обманывает, преследует воров, и не со злобой, а с сожалением вспоминает о побоях барина, да еще ищет свободы! Как же не смешной! Таким, глядя на него, и считают его все: но не замечают в нем эти все то несмешное, чего у них самих нет, что светится в этом чахлом, измученном теле и неожиданными искрами прорывается наружу. Дон-Кихот тоже был смешной!
Матвей разложил платье, белье, вещи, конечно, не на свои места, руководствуясь не моими, а своими соображениями. Но я просил его отложить все до утра. Утром, лишь только я встал, он явился... с "ерестром" привезенного мною платья, белья и вещей и со счетом купленного им к моему приезду сахару, чаю, дров и прочего. "Хлеб", "свечы", "мило" (мыло) опять запестрели в глазах.
-- Дрова семьдесятью пятью копейками дороже прошлогоднего! -- горестно заметил он. -- Зато сахар и свечи дешевле, -- прибавил он и просиял, суя мне счет и "ерестр".
Я в отчаянии всплеснул было руками, потом расхохотался. И он показал десны.
-- Ты все такой же, Матвей: неисправим!
Он стоял передо мной, все в своем сером сюртуке, с невозмутимым спокойствием, но с примесью тихой радости в глазах о том, что я опять у себя, а он у меня. Он, кажется, любовался мною.
-- Тебе цены нет: знаешь ли ты, Матвей?
Он понял это буквально.
-- Барин мой сбавил цену, соглашается теперь на пятьсот! -- живо, захлебываясь от радости, сказал он: -- Приказчику велел писать ко мне, а я послал письмо, что скоро деньги вышлю... Четыреста у меня уж есть, -- доверчиво, шопотом прибавил он, -- месяца через три, бог даст, прикоплю и остальное.
-- Как четыреста: ведь у тебя еще до моего отъезда была уж эта сумма! Теперь должно быть вдвое. Разве ты не копил без меня, или прожил?
Лицо у него помрачилось и приняло такой мертвый вид, какого я прежде не замечал.
-- Тех денег уж нет, барин...-- сказал он с передышкой, глядя в сторону.
-- Куда же они делись: украли, что ли, воры были?
Он вдруг ожил, десны показал.
-- Никак нет, барин: куда ворам! Я бы изловил их... и вот как...
Он показал руками, как бы он истерзал вора.
-- Ног бы не унесли, не токма денег...
-- Куда ж они делись?
Он помолчал минуту.
-- Кум пропил! -- с глубоким вздохом, зажмурив глаза, прошептал он.
-- Пропил! Зачем же ты давал: ты бы в банк положил...
-- В банке нельзя держать: деньги часто нужно давать взаймы -- куда в банк бегать! Я и отдал куму на сбережение: они с женой живут одни на квартире, комната у них не бывает пустая: то он, то жена всегда дома. У них я и мои закладные вещи держал. Только я да они двое и знали об деньгах... Сам я угол нанимал; в углу, известно, барин, всякий народ толчется... утащат. Я и отдал куму спрятать!.. -- прибавил он шопотом, с тяжким вздохом. -- Он держал их в трубе в горшечке, чтоб не заметили да не украли -- и все таскал, сначала понемногу, а потом взял всё и месяца три пропадал... все пил!
Опять глубокий вздох и изнеможенный вид. "Жалкий, жалкий!" -- ворочалось у меня в душе...
-- Так и не отдал? -- спросил я.
-- Где отдать! Обнищал весь: я ему, как пришел, свои старые сапоги дал, да от вас панталоны оставались, нечего надеть ему, отдал, деньгами тоже рубль дал... -- добавил он, закрыв глаза.
-- Какие же это теперь у тебя четыреста рублей -- где ты взял?
Он вдруг ожил, глаза засветились...
-- Опять накопил, барин! -- торжествуя, скороговоркою, обнажая десны, сказал он. -- Дела шибко, хорошо пошли. В доме, где я жил, молодые господа были: вот они часто бирали, проценты, какие хочешь, давали. Иногда брали без залога и все отдавали аккуратно! Года в полтора я все, почесть, воротил. Теперь опять много заложенных вещей здесь у меня лежат...