Минцлова
Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим, торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, — в черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось: ком толстого тела ее — пухнет, давит, наваливается; и — выхватывает: в никуда!
А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до 1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней, точно встреча планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом; шлиссельбуржец Морозов — и тот ждал внезапного воспламенения атмосферы.
Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах исчезла она; ее яд был безвреден.
Исчезла и Минцлова.
Я помню, бывало, — дверь настежь; и — вваливалась, бултыхаяся в черном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами тяжелая головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, — как два колеса: не глаза; и — темнели: казалось, что дна у них нет; вот, бывало, глаза разорвет: и — застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния степных скифских баб средь сожженных степей.
И казалася каменной бабой средь нас: эти «бабы», — ей-ей, жутковаты!
Кто ее в эти годы не знал — в Петербурге, в Москве? Фурьерист, богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал никого; Минцлова, «своя», — подпускалась; она же была дочерью его друга; и умела вольно шутить.
Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова — на меня глядит юная, грузная, желтоволосая его дочь.
Круг Танеева, Минцлова — круг вольнодумцев восьмидесятых годов; вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А. Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее «вольтерианские» шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым, учеником Тимирязева.
В этом обществе ее брали как литературную остроумницу, настоянную на французах; и теософские странности ей охотно прощались, как «муха» чудачества.
— «Людям так скучно в полной действительности, что они чудят», — бывало, плакал Танеев; что «теософка» — не важно; а важно — «своя».
Но «своей» она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто, понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, — чудачество, стиль.
В кругу Бальмонтов — «своя».
Помню — посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив лорнетку и силясь подслушать беседу.
— «Кто?»
— «Анна Рудольфовна Минцлова».
— «Дочь адвоката?»
А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.
— «Откуда узнали?»
— «От Минцловой». Опять Минцлова!
— «Чем она занимается?»
— «Она оккультистка». Я ее обходил.