Квартира М. О. Гершензона напоминала мне лавочку архивариуса; здесь средь ветоши глупых книжонок (их роль — заметать следы книжищ) хранилися ценности; здесь среди так себе брошенных камушков вспыхивали редчайшие перлы; то — брызнь словесных плевков Гершензона над папиросами, не уплотненных в книжную мысль; когда философствовал в книгах, то философия его бледнела пред этими случайными вспыхами меж дымочком, бросаемым темными губами его: мне в нос.
Когда маленький Гершензон здесь возился, казался мне поваром, перевязанным фартуком, за очисткой кореньев своих; и виделся белый колпак над его головой; сочетание фартука, колпака и большой супной ложки, с пенсне на горбатом и темно-коричневом носе, вскипающие африканские зной мгновенно же испарявшихся афоризмов, — все это производило глубокое впечатленье; чувствовалось: ты введен в кухню огромной работы восстания новых вещей для утонченных магазинов культуры; и чувствовалось: тебя потчуют самым процессом работы, итоги которой будут в годах обсуждаться ценителями; тебе подавалось сырье; и предлагалось сделать вывод; ты выводил; а Гершензон хитро поблескивал на тебя очками, перебивая: «Вот именно!» Или: «Как раз наоборот!» Я чувствовал благодарность за то, что введен в эту кухню; и постепенно привык тащить к М. О. собственное сырье; с ним было приятно перекинуться не итогами, а домеками; и еще приятнее было: высказать ему не мысль, а подгляд; как он был противоположен Бердяеву, опрокидывавшему на меня только абстрактный итог и потчевавшему — третьегодняшним, уже остывшим умственным блюдом; здесь, у Гершензона, я лакомился, так сказать, у самой плиты: никем не отведанным блюдом; и посвящался в алхимию приготовления золота из всякой дряни, валявшейся под ногами других; другие — проходили мимо; а Гершензон — подбирал всякую дрянь себе в фартук; с нею он возвращался домой, из музея; и из дряни вываривал свое чистейшее золото.
Общение с М. О. началось в период наибольшего гонения на меня; он не только поддерживал добрым словом; но всюду, где мог, укреплял мое реноме: предложил в члены Общества любителей российской словесности, расхваливал Струве, с которым водился тогда; вместе с Рачинским способствовал тому, чтобы отношения мои с Евгением Трубецким, имевшим вес в профессорской корпорации, приняли не только сносный, но прямо-таки дружелюбный характер; у него я встречался с Бердяевым и Булгаковым, тогдашними его друзьями, с профессором философии права Б. А. Кистяковским, с профессором Котляревским, с А. Е. Грузинским, с Н. С. Ангарским и со многими другими писателями и исследователями; он очень дружил с профессором Петрушевским, для которого сохранял определенный день, кажется пятницу, никого не приглашая на Петрушевского и наслаждаясь общением с ним вдвоем; и всегда, когда бы ты ни пришел вечером, появлялась милая, умная, добрая издательница «Критического обозрения», Е. Н. Орлова, жившая в том же доме; она была не только чтительницей М. О., но и членом семьи; и, кажется, видывал у него А. Б. Гольденвейзера, брата его жены, с которым чаще встречался у Метнеров.
Я посещал М. О. главным образом утром, принося ему всего себя; первый его вопрос за набивкою мне папиросы:
— «Над чем сидите?»
Говорил он это, точно поплевывая, мимо меня, с встряхом жестяночки, взятой им на колени, чтобы удобней табак набивать; и я сразу ж вываливал ему и последние мысли о последнем чтении, и мысли над рукописью, и свои планы о будущем, и впечатленья о новых знакомствах; и знаю заранее его вопрос:
— «Что поделывает А. С. Петровский?»
А. С. Петровского, моего друга и очень ценимого М. О. музееведа, М. О. любил нежной любовью; и всегда, поминая его, расплывался улыбкой и присовокуплял: «Цените Дружбу его».
Бывало, выкладываешь ему свои заветные мысли, а он сомневается; и часто с педагогической целью, чтобы мой мысленный ход принял формы научного вывода:
— «Вот если бы, — вздрагивал он, выпрямляясь в кресле и угрожая мне взброшенным на нос пенсне, — вот если бы вам удалось то, что вы так прекрасно сейчас изложили в абстракциях, показать мне на трех только подлинных фактах, вы сделали бы великое дело, а то, — дул он губы, — неубедительно».
Я, задетый за живое, бывало, защищался, как мог, от обвинений в абстрактности (его обычные обвиненья) и иногда склонял его к своим доводам; постепенно таяли морщины на лбу; и, поставив жестянку с колена на стол, он бросался лысенькою головкою в кресло, роняя руки на ручки и ногу на ногу кладя; взлетали черные, густые брови его; на лице играли теперь доверие и пленительная улыбка, а синий дымок пачками вылетал в потолок из разомкнутых пухлых губ:
— «Великолепно, — не правда ли?»
И вот он уже в овладении деталей им развиваемой мысли; завладев ею, принимается ею вертеть и туда и сюда:
— «Если бы эту мысль применить к моей работе, то вот что вышло бы».
И закипит: и вводит в только что им сделанное наблюдение.