Книга «Великий Раскол» появилась в 1948 году, то есть до окончательного распада Великого Альянса против Третьего рейха, до спора об Атлантическом пакте и о нейтрализме. «Монд» посвятила книге статью, написанную Морисом Дюверже, статью столь хвалебную[1], что я был потрясен, однако не рассеявшую мои сомнения относительно достоинств самого жанра книги, философско-журналистического: «…все коренные проблемы, терзающие людей нашего времени — политические, социальные, экономические, — поставлены здесь ясно и открыто: переплетение причин и следствий разбирается с проницательностью почти болезненной в силу своей строгости. Мы хотели бы, чтобы общественное мнение, ослепленное лозунгами, совершенно различными по своим словам, но равными по своей глупости, постоянно обращалось к этому своду политических знаний нашего времени, освоение которого было бы для него настоящим курсом лечения от отравления».
Позволю себе привести отрывки из двух писем, ибо они принадлежат перу двух светил науки и выражают две противостоящие друг другу реакции французской intelligentsia. Из большого письма Александра Койре, моральный авторитет которого был не меньшим, чем авторитет интеллектуальный, процитирую следующие строки: «Спасибо за ваш „Великий Раскол“, который прочитали мы оба… с величайшим интересом и удовольствием. Удовольствие это было сугубо умственным, ибо представленный вами анализ обстановки в Европе и особенно во Франции не особенно радует. И можно спросить себя, не проиграна ли заранее битва (для Европы), если перед лицом советской Европы (ибо нельзя не видеть, что через двадцать лет все сателлиты станут составными частями СССР; именно в результате сопротивления этому плану Димитров впал в ересь, а Тито пошел на раскол), сплоченной единой волей, обладающей последовательными целями, неисчерпаемыми людскими и материальными ресурсами, окажется наша бедная „Европа“, расколотая, колеблющаяся, подрываемая изнутри пятой колонной коммунистов, парализованная войной, соперничеством больших и малых (средних) государств, ее составляющих, мягкотелостью и глупостью ее „элит“. Останутся ли у нее какие-то шансы… Я был рад тому, что, как увидел, вы высказали некоторые истины нашим друзьям из „Эспри“ и „Тан модерн“. Дорогому Мерло-Понти, желающему всего и сразу — только так! и всем этим глупцам или, если хотите, „прекраснодушным“ („schône Seelen“), наглядные образцы которых дает нам „Час выбора“[2]…» Затем анализировались мотивы, по которым интеллектуалы вступали в компартию или становились ее попутчиками: «Великое преимущество — принадлежать к Торжествующей Церкви, к Церкви, которая способна раздавать спасение и предоставлять теплые местечки. Что до остального… Человек есть животное религиозное, и, вопреки Аристотелю, ничто он так не ненавидит, как мысль. Как сказал наш друг Жолио-Кюри одному из моих друзей: „Так хорошо быть в партии, нет больше необходимости думать…“ Не правда ли, к тому же, что Бог, или Weltgeist [мировой дух], — или история — на стороне Сталина (Бог всегда на стороне больших армий), поскольку Он начиная с 1918 года ухитряется его спасать и выдвигать самыми диалектическими способами?»
Люсьен Февр написал мне письмо еще до того, как прочел всю книгу, ибо, по его признанию, одна фраза на восьмой странице его поразила и ранила: «Вы говорите, что американское влияние не подразумевает ни ассимиляции, ни имперского господства. Увы! Мы, „французская культура“, которую „американское влияние“ столь сильно атакует, поражает, преследует, как мы хотели бы иметь силы, чтобы принять ваш символ веры или, следует сказать, символ надежды?
Вот уже три года, как на всех международных собраниях, организуемых ЮНЕСКО, нам, французам, приходится противиться грубой воле „наших американских друзей“ в сферах науки, культуры и просвещения. Вот уже три года, как мы сталкиваемся с самой последовательной и самой систематической политикой подавления нашего языка и наших идей… Конечно, я определенно считаю манихейство, о котором вы говорите, главной опасностью, угрожающей сегодняшнему миру. Но для того, чтобы бороться против него, бороться эффективно, надо совершенно отчетливо видеть обе опасности. В конечном счете они друг друга стоят. И следует бороться против них с одинаковой страстью, если ты француз и сознаешь, что представляет собой Франция. Я говорю это без политической предвзятости… И я, увы, остаюсь убежденным в том, что необходимо сражаться не на одном фронте, но на двух, чтобы сохранить в мире хотя бы толику свободы духа и критической мысли, если время еще не упущено».
Формула «обе опасности в конечном счете друг друга стоят» обретает всю свою значимость, свою символическую ценность, исходя от такой личности, как Люсьен Февр, которому в начале его жизни был свойственен прудонистский анархизм в духе Юрской федерации (Бакунин — Кропоткин) и который был полной противоположностью сталиниста. «Американский конформизм» и «сталинизм» казались многим французам почти равнозначными. Практическая деятельность ЮНЕСКО в первые послевоенные годы (я лишь один раз, в 1950 году, присутствовал на Генеральной ассамблее этой организации) бесспорно должна была возбуждать и питать антиамериканизм. Интеллектуал с горечью воспринимал отступление французского языка и французской культуры — отступление неизбежное, даже если бы «американский империализм» не существовал. Реакция Люсьена Февра отражала состояние духа значительной части intelligentsia; была ли эта реакция поверхностной или имело место глубокое убеждение? В конце концов, именно в Соединенных Штатах после войны прошла переподготовку значительная часть наших исследователей. В том же самом году переворот в Праге и план Маршалла заставили (или должны были бы заставить) отказаться от проведения параллелей между двумя великими державами или между двумя фронтами.
Кроме этих двух писем, в каждом из которых ставилась жизненная проблема, в одном случае — дипломатическая, в другом — культурная, я получил, как кажется, больше писем или хвалебных отзывов, чем после публикации любой иной моей книги. Я еще продолжаю задаваться вопросом о причинах этих чрезмерных похвал. В какой-то мере именно то, что составляло достоинство книги в свое время, обрекало ее на недолгое существование. «Свод политических знаний» объемом 347 страниц, «магистральное произведение философа и журналиста» — эти формулировки рецензентов выявляли, возможно, неосознанные амбиции автора труда. В 1948 году его синтетичность позволяла удовлетворять любознательность публики, плохо понимавшей последствия Второй мировой войны. Сегодня по всем темам, которые я рассматривал, существует обширнейшая литература, что переводит мое эссе в разряд книг о текущих событиях.