авторов

1465
 

событий

201000
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Petr_Jakubovich » Шах-Ламас - 1

Шах-Ламас - 1

20.02.1888
Усть-Карск, Забайкальский край, Россия

XVI. Шах-Ламас

 

Шел месяц за месяцем, а в вольную команду всё никого не выпускали. То говорили, что постройка зимовья не окончена, то — что в управлении задержана почему-то «представка», сделанная Шестиглазым. Слухи об этой представке почти уже замолкли, и кандидаты на выход в вольную команду повесили носы, как вдруг в тюрьме началось опять оживление и шушуканье. Тюремные «вестники» — Гнус, Тарбаган, сапожник Звонаренко и другие — то и дело шмыгали из камеры в камеру и передавали, что теперь головой уже готовы поручиться за верность известия: получилась представка на тридцать пять человек; сообщали об этом по секрету самые надежные люди; один из лучших надзирателей, писарь из конторы, и, наконец, Марьюшка, любимая горничная Шестиглазого… Волнение было написано на всех лицах. Волновались даже те, кто сам отнюдь не мог рассчитывать на освобождение из тюрьмы, — вечники и тридцатилетники.

В этом обстоятельстве ярче всего сказывался невыносимый гнет тюремных стен и шелайского режима. Одна мысль о том, что целых тридцать пять человек, живущих здесь же, этою самою жизнью, страдающих от тех же причин и условий, через каких-нибудь несколько дней станут почти вольными людьми, не будут видеть за своей спиной «духа» со штыком и слышать ежеминутно грозных окликов надзирателя, одна эта мысль зажигала сердца всех радостью, вчуже заставляя предвкушать восторги свободы…

А гнет действительно был немал, несмотря на мелкие послабления, о которых было рассказано выше. Как ни чуждо большинству каторжных сознание своего человеческого достоинства, но и им было, несомненно, больно, когда на каждом шагу попиралась их личность, ежесекундно давалось им чувствовать, что они, в сущности, не люди, а какая-то особая порода животных, называемая каторжными. Не без горечи рассказывали однажды в тюрьме взявшийся откуда-то слух о том, будто Лучезаров, ругая провинившегося в чем-то слугу-вольнокомандца, кричал:

— Ты — каторжный! Ты — раб и ничего больше! Ни божеских, ни человеческих прав у тебя нет, вон как у тех быков, что возят мне воду! И ты должен так же беспрекословно повиноваться, как они!

Скептически относилось поэтому большинство и к высказанному им перед строем взгляду на телесное наказание.

— Вот помяните мое слово, братцы, — говорил, расхаживая по камере, огневолосый, до комизма крошечный старичок, Жебрейчик по прозванию,[1] всегда озлобленный против всего на свете и самого себя, по выражению арестантов, любивший только один раз в году, — помяните мое слово, братцы, первого же, кого он выпорет, мертвого на рогожке вынесут!

Уж он напьется нашей крови, любит он человечецкую кровь. А что до сих пор не заглядывает он нам под рубахи, так это потому, что он — змей шестиголовый и шестиглазый. Посмотрите на его брюхо: не иначе как перед самым нашим приходом живого человека слопал — вот пока и сыт… И чувствую я, сердечушко мое чует, в ухо так вот и шопчет кто-то, так и шопчет, что и мне несдобровать от его руки… Или мне от него, или ему от меня погибнуть. Чему-нибудь быть да уж быть!..

И, глубокомысленно вперив глаза куда-то вдаль и смехотворно расставив маленькие ножки, полусумасшедший Жебрейчик величественно останавливался посередине камеры. Велико же было его злорадство, когда тюрьме разнесся раз слух, будто бравый штабс-капитан собственноручно избил двух каторжанок, живших у него в услужении, одной разбивши в кровь нос, другой растрепав косы. Трудно было, конечно, проверить, живя под замком, справедливость арестантских сплетен, но Жебреек и не подумал подвергать их сомнению:

— Скоро, скоро теперь и до нас доберется! — пророчески вещал он, поднимая кверху указательный перст и так грустно качая головой, точно готовился к какому-то великому подвигу.

К счастью, пророчество пока что не исполнялось. Тюремных арестантов бравый штабс-капитан не только не тронул никогда пальцем, но и не обругал нехорошим словом. Тем не менее все боялись его как огня. Личность Лучезарова невольно как-то давила и пригнетала к земле; каждый чувствовал себя в его присутствии как собака при виде поднятого над нею кнута… Полное презрение к человеческой личности ощущалось в каждом его взгляде, слове, поступке. Все было в нем как-то бездушно-законно и бесчеловечно-справедливо. Лучезаров гордился своей неподкупной честностью, и действительно, арестанты все единогласно признавали, что нигде не доходило до них так своевременно и сполна все, что полагается по закону, как в Шелайском руднике; ни в какой другой тюрьме не заботились так о чистоте и гигиене. Но для каждого ясны были, с другой стороны, и мотивы этой беспримерной справедливости и заботливости; вытекали они не из живой любви к живым людей, а из жажды славы и отличия перед высшим начальством, и самое большее — из любви к самому принципу законности и справедливости, к искусству ради искусства. Самих арестантов Лучезаров третировал в глаза и за глаза как животных, не подозревая, конечно, того, что животные эти ловили каждое его слово и умели иногда являться остроумными и беспощадными критиками. Так, они никогда не могли забыть его заявления, сделанного в первый же день знакомства, что одному надзирателю он поверит больше, чем семистам арестантов. В другой раз он заявил где-то (и это также передавалось из уст в уста), что расстояние между каторжным и надзирателем такое же, как между ним, штабс-капитаном Лучезаровым, и… самим богом! Вообще он направлял, видимо, все усилия к тому, чтобы возможно большей помпой обставить свое величие и авторитет исполнителей своей воли. У него было мудрое правило, несомненно преследовавшее ту же цель: никогда не отменять слишком быстро ни одного своего распоряжения, хотя бы оказавшегося тотчас же явно нелепым и несправедливым. Очевидно, он был большой политик, мечтавший пойти далеко… Впрочем, однажды и сам Лучезаров приведен был в смущение, когда среди торжественной церемониальности вечерней поверки общий староста Юхорев заявил неожиданно из строя громогласную жалобу, от лица всей артели, на одного из стоявших тут же надзирателей, который позволял себе толкать арестантов в грудь и обзывать самыми скверными словами. Лучезаров на этот раз, казалось, опешил от неожиданности; молча стоял он некоторое время, откашливаясь и хмыкая, как бы не зная, что делать. Но потом, кратко пробурчав: «Я разберу! — величественнее чем когда-либо приказал надзирателям разводить арестантов по камерам. Само собой разумеется, что так никто и не узнал никогда, в чем состояло обещанное разбирательство… Нелюбимый надзиратель остался по-прежнему надзирателем и хотя перестал толкать арестантов в грудь, но сделался еще грубее и нахальнее. Этот надзиратель, Безымённых по фамилии, был правой рукой Лучезарова, и его ненавидели за это не только арестанты, но и товарищи по службе. Будучи доносчиком по призванию, он не вступал ни в какие соглашения с кобылкой и был так же формалистичен и бездушно-законен, как и его патрон; но он вносил в это дело страсть и огонь, и, быть может, справедливо выражался о нем Лучезаров, говоря, что из всех надзирателей один Безымённых относится к своей деятельности с «религиозной» преданностью… Целый день шнырял он по тюрьме, то подкрадываясь как кошка и настораживая уши, то налетая как вихрь и накрывая виновных; целый день кричал, бранился, придирался и грозил арестом и жалобами. И его дежурство всегда несколько человек попадало в карцер. Вся тщедушная фигурка Безымённых с красным лицом, сплошь покрытым угрями, внушала даже и мне, с которым он был по-своему вежлив, отвращение. Он требовал, чтобы арестанты за малейшим пустякам обращались к нему не иначе, как со словами «господин надзиратель», чтобы при встречах с ним, хотя бы сто раз в день, неукоснительно снималась шапка, и делая раз выговор кому-то из ослушников, кричал на весь коридор:

— Начальник заставит вас и перед женами нашими скидавать шапку!

Последнее особенно возмутило кобылку.

— Как! Чтоб мы перед бабой, перед всякой шкурой, стали шапку ломать? — либеральничали повсюду, тут же оглядываясь, впрочем, на дверь. — Да лучше пущай в карец сажают, заморят там!

Не столько строгостью и формализмом вооружил против себя Безымённых тюрьму, сколько именно презрением к человеку, который стал каторжным, презрением, сквозившим в каждом его слове и жесте, даже в интонации голоса.

Надзиратель этот мнил себя, между прочим, образованным и начитанным человеком, и действительно, никто из его товарищей не читал охотнее и больше его. В дни дежурства при нем постоянно находился какой-нибудь переводный французский роман с раздирательно-кровавым заглавием. У него была, кроме того, тетрадь, в которую он записывал татарские слова с переводом на русский язык, и, полюбопытствовав однажды заглянуть в нее, я узнал, что это был словарь всевозможных ругательств и гадких слов.

— Зачем это вам? — спросил я.

— А как же, — отвечал он, самодовольно осклабляясь, — другой раз проходишь мимо этого зверья, и не знаешь, что они там за спиной твоей лопочут… Быть может, тебя же ругают! И нельзя даже в карцер посадить!

Этого, однако, мало. Безымённых был также и поэтом, сочинял злые сатиры на арестантов и на товарищей-надзирателей, писал доносы в стихах, которые и представлял иногда благоволившему к нему Лучезарову. Однажды у него вышла по этому поводу целая баталия с надзирателем Петушковым. Безымённых написал на него сатиру, получившую в шелайском мире широкую популярность и заключавшую в себе следующий куплет:

 

Как шкелет, сухой, ледащий,

Он поет, поет без слов,

И прозванье подходяще,

Лаконично: Петушков!

 

Этот убийственный куплет и особенно почему-то непонятное слово «лаконично» показались Петушкову кровным оскорблением, которое невозможно было стерпеть. Он нарядился в парадную форму и отправился к правому штабс-капитану с ультиматумом: или он, Петушков, или Безымённых, тот или другой должен выйти и отставку… Но Лучезаров сумел придать делу шуточный оборот и уклониться от представленного ему ультиматума. Он был чрезвычайно высокого мнения о Безымённых.

— Грубоват он, это правда, — отвечал он обыкновенно на все обвинения против своего любимца, — но что, в сущности, не мешает. Такой мягкий по натуре начальник, как я, обязательно должен иметь палача-исполнителя!

Вот почему все подкопы и подвохи арестантов и самих надзирателей под Безымённых были долгое время напрасны. Он держался прочно и погиб тогда только, когда бог лишил его разума и, соблазнившись даром стихоплетства, он сочинил сатиру на самого своего покровителя. Враги поспешили представить ее по адресу, и злополучный поэт чуть не в двадцать четыре часа был удален от должности…



[1] Жебрей —  сорная колючая трава, пристающая к одежде прохожих.

 

Опубликовано 19.05.2024 в 19:41
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: