Иногда я спрашиваю себя теперь, как можно было чувствовать себя счастливой в своей педагогической и научной работе в то сложное и смутное время, когда все мы, да и история как наука, находились под жестоким контролем сверху, когда с глаз наших не позволяли снимать шоры, за пределы которых не рекомендовалось даже и пытаться заглядывать, когда то и дело на нашем пути попадались «белые пятна», которых исследователю не разрешалось касаться, когда, наконец, мы были фактически изолированы от мировой науки и от источников, которые одни только и могли дать новый и свежий взгляд на вещи.
Видимо, это стало возможным по нескольким причинам. Во-первых, далекое западное средневековье меньше привлекало внимание блюстителей ортодоксии и, хотя по некоторым вопросам здесь тоже были свои идеологические аксиомы, все же оказалось свободным от повседневных директивных вмешательств. Во-вторых, сыграл роль и общий дух, господствовавший на нашей кафедре, дух научного поиска, уважения к науке, даже зарубежной, и отсутствие вульгаризации в понимании основных положений исторического материализма, отличавшее наших учителей. В-третьих, плодотворным оказалось и постоянное живое стремление взглянуть на далекое прошлое Западной Европы с совсем новой стороны, продиктованное в конечном итоге марксистским пониманием истории в его свободном истолковании. Конечно, это новое тогда понимание истории приводило порою к некоторым перехлестам, к односторонности подходов, но, несомненно, содержало в себе и какие-то эвристические возможности, позволяло по-новому интерпретировать многие старые проблемы медиевистики.
Что эти эвристические возможности не были иллюзорными, очевидно хотя бы из того, что многие наблюдения и концепции, предложенные тогда, в тридцатые — сороковые годы, советскими историками, значительно позднее начали фигурировать и в западной медиевистике. Являлись ли они результатом прямых заимствований или того общего направления мысли, которое породил марксистский подход и которое постепенно, разными путями проникало на Запад, но такого рода «совпадения», как это ясно теперь, во многом оправдывают тогдашние искания. Неутихавшие, несмотря на застойность исходных постулатов, дискуссии в нашей среде не дают оснований и сегодня говорить о якобы полной бесплодности советской медиевистики в те годы, о том, что она развивалась где-то на обочине мировой исторической науки. Вот почему мы все в то время не лишены были радостей творческой, созидательной работы, хотя она зачастую шла вопреки официальным установкам или под прикрытием «тяжелой артиллерии» цитат из К.Маркса, Ф.Энгельса, В.И.Ленина, у которых встречались по некоторым вопросам весьма разные высказывания, подкреплявшие часто весьма неординарные выводы из источников. Наконец, существовала еще одна причина. Ее можно назвать «теорией малых дел». Поставленные в условия, когда всякое открытое инакомыслие становилось опасно не только для карьеры, но и для жизни, мы старались тем не менее сохранить свою науку от полного разрушения или бессовестной вульгаризации, воспитать в любви и уважении к ней своих учеников. Можно было, конечно, выражать и собственное неприятие основных постулатов официальной идеологии. Но это означало бы не только конец личной карьеры «провинившихся», но вместе с тем и конец или полную деградацию исторической науки, отдание ее на поругание вульгаризаторам и фанатичным ортодоксам. Казалось, что лучше идти на компромиссы, чем самоустраниться. Конечно, на это можно многое возразить, обвинить историков того времени в конформизме, в двоедушии и многих других грехах. Однако едва ли можно объявить ложным и бесполезным все, что они делали, оставаясь на своем посту ценой горестных компромиссов.