Я обнаружил, что в Петербурге, все, кроме простонародья, говорят на немецком языке, который я с трудом понимал, но мог изъясниться, подобно тому, как сейчас. Сразу после обеда хозяин сообщил, что при дворе дают бал-маскарад, gratis , на пять тысяч человек. Длился он шестьдесят часов. Была тогда суббота. Хозяин дал мне требуемый билет, каковой надо было только показать у ворот императорского дворца. Я решаю идти, вспомнив о домино, купленном в Митаве. Я посылаю за маской, и носильщики доставляют меня ко двору, где вижу великое множество людей, танцующих в комнатах, где играли всякие оркестры. Я обхожу комнаты, вижу буфетные, где все, кто желал утолить голод или жажду, ели и пили. Вижу всюду веселие, непринужденность, роскошь, обилие свечей, от коих было светло, как днем, во всех уголках, куда б я ни заглядывал. Всё, по справедливости, кажется мне пышным, великолепным и достойным восхищения. Три или четыре часа проходят незаметно. Я слышу, как рядом маска говорит соседу:
— Гляди, гляди, государыня; она думает, что ее никто не признает, но ты сейчас увидишь Григория Григорьевича Орлова: ему велено следовать за нею поодаль; его домино стоит подороже десяти «купеек», не то, что на ней.
Я следую за ней и убеждаюсь сам, ибо сотни масок повторили то же, делая вид, что не узнают ее. Те, кто взаправду не признал государыню, натыкались на нее, пробираясь сквозь толпу; и я воображал, как должна она быть довольна, уверившись, что никто ее не узнает. Я видел, как частенько подсаживалась она к людям, которые беседовали промеж собой по-русски и, быть может, говорили о ней. Так она могла услыхать нечто неприятное, но получала редкостную возможность узнать правду, не льстя себя надеждой услыхать ее из уст тех, кто обхаживал ее без маски. Я видел издали маску, которую окрестили Орловым — он не терял ее из виду; но его все признавали по высокому росту и голове, опущенной долу.
Я вхожу в залу, где танцуют кадриль, и с удовольствием вижу, что танцуют ее изрядно, на французский манер, но меня отвлекает вошедший в залу мужчина, одетый венецианцем — баута, черный плащ, белая маска, заломленная шляпа. Я уверяюсь, что он и впрямь венецианец — чужеземцу никогда не одеться так, как мы. По случайности он становится посмотреть на танцы рядом со мной. Мне взбрело на ум обратиться к нему по-французски; я говорю, что видел в Европе многих людей, одетых венецианцами, но его наряд настолько хорош, что я готов принять его за венецианца.
— А я и вправду из Венеции.
— Я тоже.
— Я не шучу.
— Я тем более.
— Тогда перейдем на венецианский.
— Начинайте, я отвечу.
Он начинает разговор и по слову «Sabato», что значит «суббота», я понимаю, что он не из Венеции.
— Вы, — говорю, — венецианец, но не из столицы, иначе сказал бы «Sabo».
— Так и есть, а, судя по вашему выговору, вы действительно из столицы. Я полагал, что в Петербурге нет другого венецианца, кроме Бернарди.
— Всякий может ошибиться.
— Я граф Вольпати из Тревизо.
— Скажите мне ваш адрес, я назову свое имя у вас, здесь я этого сделать не могу.
— Извольте.
Я покидаю его и спустя два-три часа меня привлекает девица, одетая в домино, окруженная толпой масок, она писклявит на парижский лад, как на балу в Опере. Я не узнаю ее по голосу, но по речам уверяюсь, что эта маска хорошая моя знакомая, ибо непрестанно слышу словечки и обороты, что я ввел в моду в парижских домах: «Хорошенькое дело! Дорогуша!» Обилие подобных фраз, моего собственного изготовления, пробуждает во мне любопытство. Я молча стою рядом и терпеливо жду, когда она снимет маску, чтоб украдкой увидать ее лицо, и через час удача мне улыбнулась. Ей нужно было высморкаться и я узнал, пораженный, Баре, чулочницу с улицы Сент-Оноре, на чьей свадьбе в особняке Эльбефов я гулял семь лет назад. Какими судьбами в Петербурге? Угасшая страсть пробуждается во мне, я подхожу и говорю тоненько, что я ее друг из особняка Эльбефов.
Она замолкает, не зная, что отвечать. Я говорю ей на ухо: Жильбер, Баре, те вещи, что могла знать только она и ее возлюбленный, в ней пробуждается любопытство, она говорит со мной одним. Я напоминаю ей об улице Прувер, она понимает, что мне все про нее известно, поднимается, покидает общество, оставляет окружавших ее и принимается прогуливаться со мной, заклиная назвать себя, когда я говорю, что имел счастье быть ее возлюбленным. Она умоляет никому не сказывать то, что знаю о ней, говорит, что уехала из Парижа с г. де л’Англадом, советником руанского Парламента, коего она покинула ради директора комической оперы, каковой взял ее с собой в Петербург как актрису, что прозывается она теперь л’Англад, а содержит ее граф Ржевуский, польский посол. — Но кто вы?
Уверившись, что она не сможет отгадать, я открыл лицо. Узнав меня, она сошла с ума от радости, сказала, что меня привел в Петербург ее ангел-хранитель, ибо Ржевускому надобно возвращаться в Польшу, что только такому человеку, как я, она могла довериться, дабы покинуть Россию, каковую терпеть не могла, где принуждена заниматься ремеслом, для коего не создана, ибо не умела ни представлять, ни петь. Она сказала мне адрес и час, и я оставил ее веселиться на балу, чрезвычайно обрадованный встречей.
Я отправился в буфетную, где отменно поел и выпил, затем вновь воротился в толпу, где увидал, что Ланглад беседует с Вольпати. Он видел ее со мной и захотел выведать мое имя, но, храня тайну, как я велел, она отвечала, что я ее муж, и так ко мне обратилась. Она сказала, что маска не поверила правде. Признание юной сумасбродки было из тех, что делают на балах. Проведши там немало часов, я решил воротиться в трактир, сел в портшез и отправился спать, намереваясь потом пойти к мессе. Отправляли службу в католическом храме длиннобородые монахи-францисканцы.