Когда наутро я проснулся, некий женевский пастор осведомился, нет ли у меня для него места в карете. Я согласился. Ехать было всего десять миль, но он хотел пообедать в полдень, и я не стал перечить.
Красноречивый этот человек, богослов по призванию, изрядно забавлял меня до самой Женевы, с легкостью отвечая на все вопросы, как нельзя более каверзные, что я задавал ему касательно религии. Для него не было тайн, все было разумно; я никогда не встречал священника, столь удобно исповедовавшего христианство, как этот добрый человек, чьи нравы, как узнал я в Женеве, были кристально чисты; но я уверился также, что в его вероисповедании не было ничего особенного — он лишь держался доктрины своей Церкви. Я убеждал его, что он только на словах кальвинист, ибо не верит в единосущность Христа и Бога-отца, а он отвечал, что Кальвин никогда не считал себя непогрешимым, как наш папа; я возразил, что мы считаем папу непогрешимым, лишь когда он вещает «ex cathedra» , и, сославшись на Евангелие, принудил его замолчать. Он покраснел, когда я поставил ему в укор, что Кальвин считал папу Антихристом из Апокалипсиса, и отвечал, что никак невозможно уничтожить сей предрассудок в Женеве, разве только правительство прикажет вымарать надпись на церкви, которую все читают, и где глава римской Церкви именуется именно так. Он сказал, что народ повсюду глуп и невежествен, но что племянница его, которой двадцать лет, судит иначе, нежели простонародье.
— Мне хочется вас с ней свести. Прехорошенький богослов у меня растет, доложу я вам.
— С величайшим удовольствием познакомлюсь с ней, сударь, но упаси меня Господь от ученых диспутов.
— Она силком втянет вас в прения, и вы останетесь довольны, уверяю вас.
Я спросил адрес, но он оставлять его не стал, а сказал, что сам зайдет за мною в трактир и отвезет к себе. Я остановился в «Весах», комнату мне отвели превосходную. Было 20 августа 1760 года.
Подойдя к окну, я случайно взглянул на стекло и увидел надпись, сделанную острием алмаза: «Ты забудешь и Генриетту». Я тотчас вспомнил миг, когда она начертала эти слова, и волосы мои встали дыбом. Мы останавливались именно в этой комнате, когда она покинула меня, чтобы вернуться во Францию. Я бросился в кресло и отдался нахлынувшим воспоминаниям. Ах! Любезная Генриетта! Благородная нежная Генриетта, я так тебя любил, где ты? Никогда более не слыхал я о тебе и никого не расспрашивал. Сравнивая себя теперешнего с тем, каким был прежде, я видел, что еще менее достоин обладать ею. Я умел еще любить, но не было во мне ни былого пыла, ни чувствительности, оправдывающей сердечные заблуждения, ни мягкого нрава, ни известной честности; и, что пугало меня, я не чувствовал прежней силы. Но мне показалось, что одно воспоминание о Генриетте возвратило ее. Покинутый моей милой, испытал я вдруг такое воодушевление, что, не раздумывая, кинулся бы к ней, если б знал, где ее искать, хотя и помнил все ее запреты.