Я приехал 16 августа, 17-18-го стали съезжаться семинаристы. Проскрипционные списки у меня в руках… Ученики вручают мне свои отпускные билеты. Я заглядываю в списки…
— Вы уже не состоите…
От этих слов одни бледнеют, другие краснеют… У всех вид затравленных зайцев.
— За что? Почему?..
— Я новый человек. Я ничего не знаю, — говорю я.
Некоторые семинаристы уходят, с озлоблением хлопнув дверью.
Не найдешь фамилии в списках, скажешь "идите", — и просияет юноша, за минуту до того дрожавший от страха.
За этой пыткой моей последовала другая: просьбы, слезы, рыдания родителей, провинившихся учеников. Знаешь, что исключение из семинарии для семьи ужас, слезы… — и в растерянности недоумеваешь, что сказать какой-нибудь бедной диаконице, издалека притащившейся в город, когда все ее мольбы и плач напрасны…
Хотя я был лишь исполнителем чужих постановлении, а недоброе чувство ко мне у родителей и учеников все же возникало.
Городское общество тоже меня встретило недоброжелательно. Виною всех трагических событий оно считало монашеское начало в системе управления. Если бы во главе семинарии стоял семейный протоиерей, ничего бы не случилось! А тут — еще один монах… Мало нам ректора!
Такова была "теснота", в которой я поначалу очутился. Сознавал, что детям и обществу я лицо чуждое, враждебное, и этим мучился. "Ах, как трудно! как мне трудно…" — писал я епископу Иринею.