В Прощеное воскресенье, 12 февраля, я был рукоположен в иеромонахи в кафедральном соборе. Когда священнослужители вышли из алтаря и народ бросился под благословение, я пережил странное состояние: чувство неловкости, смущения, что мне 27-летнему молодому человеку, целуют руку. И одновременно новое восприятие людей и ощущение, что отношения мои к ним стали иными. Таинство священства дало мне душевную крепость, сознание ответственности, внутренней устойчивости, чувство помазанности, обязывающее к крайней строгости к себе.
Помню первое таинство Евхаристии. Величайшее потрясение… Недостойной, нечистой руке дается сила Божия, ею совершается величайшая тайна спасения мира… Я служил в архиерейской церкви. Голосовые средства у меня были большие, и возгласы мои раздавались на весь храм. Епископ Ириней так отозвался о моем служении: „Слышал, слышал, как вы кричите: „Приложи, Господи, зла славным земли“… А что это значит?“ Я объяснил. Эконому обо мне он сказал: „Ничего, славный парень“.
Светлое состояние — медовый месяц монашества. Действительно, оно „второе крещение“: человеку дается новое сознание, раскрывается новое восприятие мира. Не надо, однако, думать, что монашество какой-то особый идеал, предназначенный только для монахов; и для монахов и не для монахов идеал один — Христос и жизнь во Христе; иночество есть лишь путь покаяния, который ведет человека в светлую отчизну — в дом Отчий и обители Христовы. Пострижение есть обет доброй христианской жизни, бесповоротного и ревностного устремления воли и утверждения на этом пути. Обеты, данные монахами, и самые одежды — вспомогательные средства для достижения этой цели. Однако новый путь жизни меняет не только всю психологию человека, но и формы его внешнего поведения. В ранние годы моего монашества мне не раз припоминались слова преосвященного Иринея, который мне говорил, что монах, даже в житейских мелочах, проявляет себя иначе, чем прежде, когда он был человеком светским. Мое новое имя лишь символизировало глубокое изменение всего моего существа. И невольно с грустной улыбкой вспоминал я, как в ранней юности монастыри (особенно почему-то женские) мне представлялись чем-то вроде кладбищ, где обитают заживо погребенные; не понимал я тогда, что смерть светского человека есть духовное рождение в новую жизнь, воскресение.
После пострига я спросил епископа Иринея, почему мне дали имя Евлогий, и от него узнал, что на этом имени он остановился, вспомнив своего доброго приятеля — настоятеля Выдубицкого монастыря, под Киевом, архимандрита Евлогия. Это был монах строгой и подвижнической жизни, сорок лет не выезжавший за пределы Киева; только один раз вместе с Киевским митрополитом Иоанникием и по его предложению он ездил в Чернигов на открытие мощей святителя Феодосия Черниговского. Он любил науку и занимался астрономией. Когда я спросил епископа Иринея, какого „Евлогия“ мне праздновать, он мне предоставил свободу выбора, и я решил праздновать ближайшего к постригу — святого Евлогия архиепископа Александрийского (память его 13 февраля).