О.Иларион имел огромное значение для моего монашеского формирования. Добрый, ласковый, склонный к юмору, он был чужд ложного аскетического пафоса или мистического надрыва, любил прямоту, простоту, искренность, предостерегал от неестественности, от соблазна корчить из себя святого. Был он начитан, умен и человека понимал сразу. Это не мешало ему быть беспомощным в практических делах. Когда решили дать ему повышение и сделать настоятелем Жабынского (преподобного Макария) монастыря, он не мог разобраться в докладах монастырского казначея, все путал и оказался неспособным к административным обязанностям. Главное значение о. Иларион придавал внутренним душевным состояниям и намерениям человека, — не формальному исполнению моральных предписаний. Помню, уже после пострига, я сокрушался, что люблю покушать. «А ты покушай да и укори себя», — просто сказал он, тем самым поучая, что слабость в смирении — меньшее зло, чем ее преодоление в гордыне. Или еще другое, как будто даже соблазнительное, наставление: «Не будь вельми правдив», которым он предостерегал меня от увлечения внешней формальной правдой, которая легко переходит в фарисейское законничество.
Зайдешь, бывало, в его келью — пахнет лампадным маслом, одеколоном (он считал одеколон верным лечебным средством от всяких недугов). Много книг… Аскетическая литература: «Добротолюбие» и др. И всегда знаешь, когда к нему можно и когда нельзя. О.Иларион очень просто разрешал этот щепетильный для посетителя вопрос: «Есть ключ (в двери) — докучь, нет ключа — не докучай». Принимал он посетителей охотно, хотя весьма ценил уединение, полагая, что на монаха оно действует благотворно. «Монах всегда из кельи выходит лучше, чем возвращается», — говорил он.
Иногда о. Иларион сам заходил ко мне. Придет веселый, жизнерадостный: «Ну что? Как дела? Я книжку принес…» Поднимет какой-нибудь богословский спор, ободрит, успокоит, укрепит. Мне это было необходимо.
Переживания мои в те дни — спутанные и смутные состояния. Воспоминания светской жизни ефремовского периода еще были свежи, душе близки, еще манили прелестью… Свобода, беспрепятственное взаимообщение с людьми, образы минувших идеалистических моих мечтаний… — все это от сердца с легкостью не отдерешь. И чем ближе к постригу, тем воспоминания становились ярче. Их пронизывало какое-то особое, острое прощальное чувство: вот это — навсегда… вот этого уже не будет… этого уже нельзя… Припоминалось все, до мелочей. И кусочка мяса больше нельзя. Со стороны это может показаться пустяком, а между тем, если человек к чему-то привык и это стало его житейской потребностью, отказаться от этого ему труднее, чем он предполагает. О.эконом рассказывал мне, как он 10 лет тщетно пытался принять постриг. Жил он белым священником в монастыре в отделении непостриженных, где монашеский пост обязателен не был; стоило ему ощутить запах мясных щей — он вновь постриг откладывал…
Смутное душевное мое состояние сопровождалось тревожным чувством приближения какой-то неизведанности, точно мне предстоит пережить смерть…
Я исповедался о. Илариону за целую жизнь. Он все понимал, делал свои замечания. Я совсем после исповеди успокоился.