И снова наступала весна, и умом понималось — все течет в прежнем порядке, но сердцу она казалась необычной. Была иная воодушевленная радость встречи с разбуженной землей подворья, под верхними слоями, в недрах своих, оплодотворенной густым спорышом, пахнущей особенно, не как везде, и даже тут, тут — опять с вариациями неожиданностей. Мне видится, как от ее темных пятен, сбросивших снег, идет пар, поднимается вверх, словно она дышит, и вместе с этим дыханием у меня от счастья кружится голова. Почему мне нравилась осень, почему мила была зима? Как странно было тогда не помнить апрель и торжество пробуждения! Апрель, милый апрель, солнечный светлый сказочник, ты пришел и устыдил меня в том беспамятстве.
Наша карагана, к осени подстриженная папой, так мягко, так бархатно пушится желто-зелеными потрескавшимися почками будущих побегов и листьев, таким стройным порядком стоят ее кустики, слившиеся в одну ленту — монолитную, дружную, стройную. С каждым днем они кудрявятся все больше и густеют цветом, избавляясь от младенческой молочности и мягкости. А все же зацветут желтым! Клены выбрасывают цвет, и его тычиночные нити с темными точками пыльников пахнут пчелой, летящей за нектаром. И готовится цвести наша вишневая посадка на северной меже.
Легкие дожди, орошающие это великолепие, благоухали чистотой небес, будущими грозами и разливами озона. Испаряясь, они поднимали от земли и несли выше немыслимые смеси ароматов, взрывающие мое обоняние до ланьего трепета ноздрей. Весенние дожди наполняли мое отрочество настороженностью восприятий и радостно поражали раскосый от удивления взор. Мы, дети, подпрыгивали мячиком, выбрасывали вверх руки, смотрели на солнце и кричали слепому дождику, не прячась от его неожиданно больших тяжелых и холодных прикосновений:
Дождик, дождик, припусти,
Чтобы капуста'м расти,
Не забудь полить картошку —
Все растенья понемножку!
Я бежала к колодцу, как звереныш обнюхивала доски его старого неокрашенного сруба и подмечала проросший мох, появление новых трещин. Бежала за сарай, где для отвода стекающей с крыши воды и защиты фундамента от влаги была отмостка из старинной, позеленевшей от времени черепицы. На ней тоже возникали новые пятна, требующие изучения, и между ними пробивались закрученные нити упрямой травы. А как хорошо было взлететь по покатой черепичной крыше погреба на самый его вершок, оказаться выше всех и охватить взглядом все пробуждающееся пространство — море дышащей, жадной, нежной зелени!
Иду, иду, не знаю куда, не хочу знать. Хочу надеяться, что попаду не в чужие страны с бьющей по глазам экзотикой и попугаями, с поголовно ездящими на авто людьми, кичащимися полными холодильниками и забитыми тряпьем шкафами, а к себе домой. Там папа сидит на ступеньке крыльца и читает газету, а мама в веранде готовит ужин, и я вижу ее через открытую дверь. Папа недавно пришел с работы и еще не переоделся, остается в спецовке, потому что после ужина собирается ехать по делам, где будет пыль и пот. Неужели он заметил мой взгляд, отсюда — издалека? Чему-то улыбается, откладывает газету и идет к абрикосовому дереву, склонившему ветви над гаражными воротами, срывает несколько плодов, смахивает с них пыль, ест. Вкусно! Папа смущенно оглядывается по сторонам — не хочет, чтобы видели, как он прикрывает веки и лакомится мягкой сочной сладостью абрикос. Но вокруг — никого, только верный песик прыгает и радости прикасается носом к папе. Разве это мужское дело — есть ягоды? Папе кажется, что он что-то присваивает от чужого детства, неведомо чьего, и он смущается.
Мелькает тоненькая фигурка мамы, одетой в одно из многих ее крепдешиновых платьев — ярких и хорошо пошитых, которые она донашивает дома.
Иду и не знаю, где эта страна, дойду ли. И смотрю на них со стороны, и меня еще не гложет ощущение неповторимости каждого мгновения, невозвратности каждого их движения. Все это тут же проваливается в вечность, но я не замечаю этого, потому что не узнаю ее, эту ненасытную утробу времени.
Знали ли они, как я буду скучать по ним, с какой болью перенесу еще и еще раз любую их боль? Наверное, не знали. Они лишь верили в мою память о них, и тут не ошиблись. А о боли… и хорошо, что не знали.
Странные они у меня были, не от мира сего — жестокосердного.