6. Какими мне представлялись родители
Вскоре после случая со страшной рожей в окне родители сделали реконструкцию внутренней части дома, выбросили русскую печь и выгородили из кухни спальню для нас с сестрой. Комната получилась такая большая, что там поместилась не только кровать, но и стол, две этажерки для книг, даже лежанка с духовкой осталась на месте. Одно было плохо — не было возможности заменить твердым покрытием земляной пол, смазанный рыжей глиной, — доливку, и мне приходилось неустанно бороться с пылью.
Не в очередь скажу, что весной 1961-го года родители на своей же усадьбе начали строить новый дом. Готов он был осенью следующего года, как раз я пошла в девятый класс, когда мы в него вселились. С тех пор память моя распадается на две части — до переезда и после, и символизируют эти два дома детство и отрочество, позже юность.
Любое дело родители старались делать сообща. Вообще основой их отношений была большая дружба, что и помогло сохранить семью при папиной несчастной приверженности поглядывать на других молодок. И большие горести они преодолели, и много трудов вынесли вместе. Дружба всегда на чем-то зиждется, и тут я теряюсь утверждать, что у них было общее. Они во всем были разные.
Папа был человеком настроения, мама — служителем и хранителем долга; он — горячий и импульсивный, мама — холодная и терпеливая; папа любил движение и перемены, мама — стабильность и постоянство. При всем том, что папа не был бездельником, вокруг него витала беззаботная праздность и беспечность, мамой же владели озабоченность и тревожность о семье, грусть о прошлом.
И так во всем: папа любил компанию, друзей и визг, мама — уединение, одиночество и тишину; папа легко забывал огорчения и никогда не возвращался к ним, мама должна была выплакать свое горе, выкричать и все равно не избавлялась от его гнета; папа — эгоист, мама — альтруистка.
При этом в домашних делах они легко дополняли и заменяли друг друга, папа любил готовить, часто подменял маму на кухне, всегда стремился хорошо выглядеть и умел следить за собой — шить, утюжить одежду, начищаться. А мама к себе относилась с прохладцей, наряжаться не любила, всякую домашнюю возню при необходимости делала старательно, но все же ей больше по душе было работать на свежем воздухе, в огороде, возиться с домашними животными, производить косметические ремонты дома и других построек.
Папа — шумный, общительный, внимательный к себе, он был яркой личностью, неспокойной. Любил разговоры о политике, ненавидел непорядок, в том числе и кажущийся — стирки, уборки, ежегодные косметические ремонты с побелкой стен, что было актуально в те годы. Особенно страдал, когда хозяйничали женщины. Он вообще не держался дома, задыхался в его стенах, и при первой же возможности искал компанию, в которой мог гулять сутками. В последнее время возил с собой баяниста и под его нехитрую игру развлекался. Инициативностью не отличался, легко увлекался чужим азартом, хотя признавать этого не любил. Склонен был «якать», общие труды приписывать себе на правах главы семьи, не видя в этом обиды для жены. В нем прочно сидел Восток, и для него семья — это был он сам, остальные же, в виде необходимого по природе приложения, не имели права на индивидуальность и идентификацию.
Считалось, что он сильный, выносливый и здоровый. Но это было не так, совсем не так. Физической силой папа, действительно, обладал, причем недюжинной, но выносливостью и здоровьем похвалиться не мог — сказывались последствия фронтового ранения. В справке о нем говорилось об оставшихся последствиях «…сквозного пулевого ранения, проникающего, грудной клетки с закрытым гемопневмотораксом и повреждением грудины». Возможно, с рождения и в детстве у папы все это и наличествовало, почему он и говорил о своей силе, а в годы, когда я его знала, после лечения и осложнения — остеомиелита грудины — иммунная система его была уже ослабленной. На монотонных физических работах папа быстро утомлялся, начинал охлаждаться питьем холодной воды, потом сыпал проклятия в адрес работы и заканчивал ее кое-как. В ранней молодости он перенес гастрит, наверное, это было следствием голодания в послевоенные годы, но сумел вылечиться без врачей — диетой и режимом, благо был научен им по госпиталям. После этого следил за собой. Все равно часто болел простудами. Помню его ангины, люмбаго, воспаление коленных суставов, нажитое на рыбалках. В более поздней старости у папы возникла гипертония, не злостная, легко устранимая правильным питанием и разовыми приемами лекарств. Но все же он о ней помнил и соблюдал необходимый режим.
Сказать бы в целом, так папа как будто ничем серьезным и не болел, но лишь потому, что вовремя замечал симптомы подступающего недуга и предупреждал их. Наследственных заболеваний у него не было. Ничто не говорило о том, что он может заболеть раком и так тяжело уходить из жизни. Думаю, что это было эхо фронтового ранения, ведь опухоль возникла как раз на простреленных легких, и наружу вышла там, где были шрамы от входа и выхода пули. Не от этого ли, что его через пятьдесят пять лет догнала война, у меня было стойкое ощущение, что папа не умер, что его убили?
А мама всегда была ровной, спокойной, тихой и замкнутой, скромной во всех желаниях и проявлениях. Она физически не переносила безделья и всю жизнь тяжело работала. Наиболее яркое ее качество — преданность семье, не знавшая границ. Мама была прекрасно воспитанной в лучших народных традициях и в доступной тогдашнему ее окружению светскости, всегда употребляла местоимение «мы» и никогда не говорила «я», не заводила ни подруг, ни приятельниц, если не считать коллег по работе, с которыми поддерживала добросердечные отношения. Мама обладала отменным вкусом, и не столько это шло от образования, сколько от данного ей природой чутья на меру. Она хорошо одевалась, носила добротные платья и обувь, но их у нее было ограниченное количество. Мещанского в маме не было, стяжательства, склонности наряжать себя в модные шмотки — не было. На меня всегда производило впечатление ее отношение к чистоте — крестьянское, умеренное, когда на работе пыль не считается грязью и к ней относятся с мудрой терпимостью. Как ни странно, тот же крестьянский уклад лежал в основе принципов маминого питания: она никогда не ела несвежих, вчерашних, остывших блюд — ела исключительно пищу свежей готовки. Если приготовленное сразу не съедалось, то оно не оставлялось на потом, не хранилось, а скармливалось домашним животным.
Именно мама была в семье генератором идей и инициатором всех начинаний, но делала это искусно, незаметно для честолюбивого папы, исподволь подводя его к тому, что ей было нужно. И поэтому папа приписывал себе полезные для семьи дела.
Маленький рост, 158 см, и телесная субтильность создавали впечатление, что мама может быть некрепкой, но она была вынослива и редко простужалась. Один раз, помню, она заболела воспалением легких, но перенесла его на ногах и не принимала лекарств. Лечиться вообще не любила, и все снадобья и лекарства незаметно, исподтишка выбрасывала.
Наследственность у мамы была с изъянами, поскольку ее отец страдал лунатизмом, но на маме это не отразилось сколько-нибудь опасным образом. От предков ей достались слабые сосуды, мигрени в критические дни, появившиеся, после стресса, полученного при убийстве родителей, и дальтонизм — она не видела желтый цвет. И опять же — сумела скрыть это от папы, он никогда не узнал, каким она воспринимала мир. В этом мама призналась только мне и даже согласилась пройти обследование, чтобы выяснить, что и в каком цвете видит.
Папа часто сетовал и жаловался, что мама ходит хмурой и угрюмой, когда всем хорошо и радостно, — мол, вот какой вредный она человек. Это происходило в погожие легкие дни, с высоким ясным небом, исполненным прозрачности и света, когда мир окрашивался сиянием лимонных и соломенных лучей. Желтый цвет — цвет счастья. Но вот настоящая драма — мама этот цвет не видела! В эти дни ей все казалось серым, неопрятным, раздражающе грязным. Солнечные лучи и их золотящееся марево ею воспринимались как вязкий запыленный туман, как полумрак, проникший в разогретый, словно в аду, воздух. Естественно, у нее возникало соответствующее подавленное настроение, грусть, пронизанная чувством обреченности — и все это излучалось вовне и передавалось близким.
И теперь я думаю — зачем ей было скрывать свою особенность? Ведь на этой почве у нее с папой возникало столько недоразумений, сколько непонимания. Но всему есть объяснение. Есть оно и тут. И мама вовсе не крылась бы перед своим мужем, если бы не одно его несносное качество, передавшееся, кстати, и старшей дочери, — некий своеобразный садизм, вследствие которого он просто не мог удержаться от того, чтобы не давить своему близкому человеку на слабые места и не вышучивать их прилюдно. Из-за этого папиного качества мама практически не ходила с ним в компании, не бывала в застольях. А если и ходила, то оставалась там до первой его бестактной шутки, тему для которой он всегда находил, а потом вставала и уходила домой. Именно потому и в судьбе моей сестры прописалась достаточно пестрая брачная биография.
Неудержимая, патологическая склонность папы к дурной шутке, зубоскальству, подлому амикошонству, когда объектом вышучивания и острот выбирается тот, кто любит и не даст сдачи, кто болезненнее всех на это среагирует, — вот было несчастье, добивавшее маму в продолжение ее семейной жизни. Не знаю, может, папе казалось, что так он доказывал свое благорасположение, что жена, самый близкий человек, должна это сносить, как счастье, как подарок небес? Примеров много. Вот один из них. С годами у моих родителей стали портиться зубы, пришлось прибегнуть к протезированию — обоим. Но мама любовалась папой в немного изменившемся обличии, поддерживала его. А он поступал наоборот — дразнил ее, показывал, как она жует пищу, перекривлял, едва мама что-то брала в рот. Правды в папиных шутках не было, у мамы были хорошо сделанные, удобные и не портившие ее облик протезы. Тем не менее она не выдержала издевательств и избавилась от них. С годами же осталась совсем без зубов, неимоверно мучилась при приеме пищи, не все могла прожевать ее и питалась некачественно, но папу это не трогало. Зато он ее оставил в покое и больше не вышучивал.