В те дни на острове Капри отец написал «Иуду Искариота». Однажды, уже много лет спустя, он сказал мне:
— Первые сорок страниц я писал, не зная о том что я пишу, не понимая, не слыша ни слова. Образ твоей матери неотступно стоял передо мной. Эти первые сорок страниц я выбросил и только потом смог писать.
В те дни, повторяю, я мало видел отца. По утрам, пока отец еще спал, мы — бабушка, Дочка и я — ходили гулять. Обеими руками вцепившись в руки Дочки и бабушки, поджав ноги, я раскачивался и плавал в воздухе. Мы спускались к морю по дороге, усыпанной гравием, круто сбегавшей вниз острыми зигзагами. Здесь пахло морем, лавандой и медом. Над самым морем, в нише, высеченной высоко в скале, я помню белоголубую мадонну. Ярко блестела на солнце ее золотая корона, и рука, поддерживавшая божественного младенца, казалась нетелесно-прозрачной. Около статуи чернели коленопреклоненные, плоские фигуры молящихся женщин. От них веяло горем и нищетой, я боялся их, они были несоединимы с воздушной мадонной. Мы спускались к самому берегу, покрытому галькой, отполированной морским прибоем. Я вырезывал мягкую сердцевину толстых, овальных листьев кактуса, втыкал камышовые мачты, и потом еще долго, почти на горизонте, белели паруса моей веселой флотилии.
Оттуда же, с самого детства, у меня огромная и радостная любовь к морю. Или она мне досталась по наследству? Я помню мелкие чудесные островерхие волны Тирренского моря, конус Везувия, всплывающий над уровнем воды, живую лазурь Голубого грота, скалы, косыми срезами уходившие туда, в глубину, на дно, и непередаваемый, необъяснимый запах моря — запах водорослей, солнца и соли.
Часов в пять мы садились обедать. Часто в гостях у нас бывал Горький, иногда Вересаев. Горький очень любил мою мать и переживал ее смерть как смерть родного и близкого человека.
Длинная и костлявая фигура Горького, его большие, рыжие и очень колючие усы вызывали во мне дружелюбное равнодушие: для меня он оставался взрослым человеком будущего мира. Теперь, когда я вспоминаю о Горьком, я вижу перед собой ярко освещенное солнцем окно, так ярко, что стены комнаты кажутся сине-черными, затопившими своей интенсивной мглой рисунок обоев, картины в тяжелых, невидимых, лишь ощущаемых рамах. На фоне голубого окна, обрамленный золотом солнца, стоит Горький. Его лицо скрыто тенью, и в синеву воздуха врезаются острыми углами широкий, очень твердый подбородок и скулы, как будто он вырезан из бумаги и наклеен — неподвижной тенью — на оконное стекло.