Мои статьи, естественно, вызывали возражения. И их было больше, чем согласия со мной. Хорошо, когда возражения сопровождались лишь квалификацией точнее, дисквалификацией, как "твердокаменный антибольшевик и страстный спорщик", который "не столько говорит, сколько изобличает", хотя, "если судить по обилию собранного им материала", он "часто высказывает верные мысли". Так писал о моей "Советской цивилизации" в "Новом Журнале" редактор "Нового Русского Слова", обозревая ее. В отзыве же об ответах на анкету о визите Милюкова тот же обозреватель писал, что я считал визит "ошибкой" (что было верно), "граничащей с глупостью или изменой" (чтоб было уже добавлено рецензентом), "ибо смысл существования эмиграции в существовании независимой и свободной критики советского управления, недоступной подсоветскому населению" (что было опять верно). Вейнбаум отдавал предпочтение ответу Соловейчика на анкету, "реального политика", а не "доктринера от политики", который не отказывался от "использования всякого мероприятия советского правительства для его критики".
Обычно возражения бывали пристрастны, - не только необоснованны и несправедливы, но и извращали сказанное или даже приписывали обратное тому, что я утверждал. Особенно возмущало такое извращение, когда оно исходило не от вражеских кругов - коммунистов или крайних реакционеров, - а от недавних единомышленников или вполне уважаемых авторов. Так не безызвестный А. Петрищев, бывший член редакции "Русского Богатства", входивший, как и я, в редакцию парижского еженедельника Керенского "Дни" и сотрудничавший в "Новом Русском Слове" задолго до моего появления в той же газете, в отзыве на наше разногласие с Милюковым, приписал мне будто я "поучительно повторил излюбленное изречение Игнатия Лойолы". На самом же деле всё обстояло как раз наоборот: именно это я ставил в упрек и вину Милюкову!
Еще хуже было, когда выступали перекрасившиеся или новообращенные в советскую веру. Как все неофиты, они старались явить миру беззаветную преданность новой вере. Бывшие сотрудники гукасовского "Возрождения" - В. Татаринов, Любимов, Рощин - проделывали это аляповато, даже вульгарно. "Мы впервые за четверть века почувствовали себя русскими без всяких кавычек и оговорок", самоуничижительно заявил в печати Лев Любимов от себя и ему подобных. "Пусть нам будет дозволено сказать, что мы гордимся тем, что мы русские" ("Русский Патриот", Париж, 7. XI. 1944). Им "позволили". И таких "тоже русских" набралось немало.
{196} И на противоположном политическом фланге были захвачены аналогичными настроениями. Лидер левого крыла меньшевиков Дан сделал последние выводы из своей эволюции влево, начавшейся вслед за торжеством Октября, и стал амальгамировать демократию с диктатурой, меньшевизм с компартией. "Незачем возвращаться к тому, какой дорогой ценой крови, лишений, перенапряженного труда, режима несвободы была оплачена постройка этого (экономико-социального) фундамента (советского строя)". То, что получилось, "есть благо, которое надлежит приветствовать и культивировать", писал он в своем "Новом Пути", оставляя без ответа, для чего в таком случае нужен его "Новый Путь", когда существуют советские "Правда" и "Известия", и в чем смысл существования особой политической организации Дана?!
Всю жизнь Дан был на ножах с представителями более умеренных политических течений, чем то, к которому он принадлежал. Естественно, что Милюков был предметом особенно частых и излюбленных его атак. Почувствовав в новейших взглядах Милюкова близость к своим, он едва ли не впервые положительно оценил "зоркое предвидение" "самого крупного вождя былого русского либерализма" и весьма сурово отнесся к своим недавним сотоварищам по "Социалистическому Вестнику". На последний, как и на "За Свободу", возведен был одинаково беспочвенный поклеп - "в систематической подготовке психологии будущей войны" между союзниками и СССР.