Мое миротворческое воздержание от публичной борьбы с социал-демократами получило наглядное опровержение. Если даже Лунц, воспитанный, культурный, находившийся в личных отношениях со мной, не постеснялся покуситься на "захват", чего ждать от других, ему подобных?! От "квакерского" отношения к "братоубийственной" борьбе я был сразу исцелен и - навсегда.
Продолжая заниматься своим делом - посещением кружков, я зашел как-то за справкой на "явку" к Александру Высоцкому и угодил в засаду. Дверь открыл не Высоцкий, а агент охранки и вежливо препроводил в соседнюю комнату, где с меня сняли обычный допрос: кто? где живу? зачем пришел? И т. д. Задержанию подверглись все, имевшие неосторожность явиться в тот день в эту квартиру. К вечеру задержанных стали развозить по разным полицейским участкам - по месту проживания. Меня препроводили в сокольничий участок и поместили в каменную каморку с окном за решеткой. Нельзя сказать, чтобы меня посадили под арест сесть было некуда: не было ни койки, ни лавки, ни табуретки, а пол был весь загажен. Меня не посадили, а поставили. Прислонившись к стене, в полной тьме провел я ночь, а на утро меня без всяких объяснений выпустили. Радость неожиданного освобождения омрачалась возмущением: если не оказалось оснований для более длительного задержания, почему надо было держать в скотских условиях ночь?..
Случайный арест имел для меня и более серьезные последствия. Как-то под вечер заявился неожиданный визитёр - Гоц. Отозвав меня в сторону, он посоветовал не ночевать дома, так как имеются все основания предполагать, что ко мне явится полиция с приказом о моем аресте. Он сообщил при этом, что несколько часов тому назад убит московский градоначальник граф Шувалов, и убил его Петр Куликовский, который был задержан вместе со мной на явке Высоцкого. Куликовский бежал из пречистенского арестного помещения, явился к Шувалову на прием и застрелил его из револьвера. Подозрение, естественно, падет и на меня, как сопричастного к Куликовскому и его акту.
Я скрылся и домой больше не возвращался. Фактически я очутился на нелегальном положении. Это - особое положение, к которому надо привыкнуть, как к тюрьме. Для меня оно было непривычно и, главное, неожиданно: я оказался нелегальным не столько по своей воле, сколько в силу сложившихся помимо меня обстоятельств. Нервы скоро стали сдавать, требуя "починки".
Я решил съездить на месяц в Крым, где никогда не был, в Алупку, отдохнуть и в то же время написать брошюру, которую мне заказало издательство Сытина благодаря посредничеству и связям Свенцицкого. Издательство выпускало многотысячными тиражами популярные брошюры на политически-просветительные темы в 16 и 24 странички, по цене в одну или две копейки.
"Правовое положение евреев в России" Вениамина Маркова было издано в 40 тысячах экземпляров по две копейки за экземпляр. И много десятилетий спустя, уже в парижской эмиграции, Амалия Фондаминская поддразнивала меня:
- Тоже писатель!.. На две копейки написал!.. На полученый мною гонорар в 60 рублей я прожил безмятежно три недели полурастительной жизнью провинциала, отдохнул и уже закончил свою брошюру, когда среди бела дня ко мне в комнату вбежали мальчишки с криком, чтобы я шел на Соборную площадь - все идут туда. Накинув на плечи студенческую шинель, Я отправился, как все. На Соборной площади толпился народ в большом возбуждении. У многих в руках был только что распубликованный Высочайший Манифест 17-го октября.
Возбуждение было всеобщее и всё возрастало. Откуда-то появился стол, и на него вскарабкался какой-то оратор. За ним поднялся местный священник. В простых и восторженных словах он охарактеризовал великую милость, явленную народу царем самодержавным и православным. В заключение, взглянув не столько на меня, сколько на мою студенческую шинель, священник поставил общий вопрос:
- Пусть ученые люди нам объяснят, почему нужно, чтобы все выбирали?.. Требуют всеобщего и равного избирательного права. Для чего оно нужно? Огромное большинство русского народа - крестьяне. Пусть крестьяне и выбирают, а "четырехвостка" нам ни к чему.
Это было почти вызовом. Он не был обращен непосредственно ко мне, но я чувствовал себя обязанным рассеять напраслину, возведенную на дорогую мне основу демократического правопорядка. Идя на Соборную площадь, я и не думал, что буду ораторствовать. Но молчать в создавшейся обстановке было бы равносильно предательству идеи и дезертирству. И я взобрался на стол.
Почему не только крестьяне должны иметь право голоса и нужна "четырехвостка", было нетрудно объяснить. Помнится, я указал, что даже князь Сергей Николаевич Трубецкой в речи, обращенной к государю, подчеркнул, что царь - не царь дворян или крестьян, а всенародный царь. Мой заключительный вывод был - как ни хорош манифест, он таит в себе двусмысленности и не вполне надежен.
Не успел я кончить на этой скептической ноте, как ко мне подбежал громадный детина, с длинной всклокоченной бородой, со следами муки на рукавах и на груди, явный мельник. Он схватил меня за плечи и, притянув к себе, смачно чмокнул в губы...
Я оторопел, а потом почувствовал большую, неиспытанную за всю революционную жизнь радость. Если простой и незнакомый мне человек из гущи народной мог оценить мои слова, значит они дошли до него, значит они не отвлеченное только мудрствование оторванного от жизни и народа интеллигента. И исповедно-расовые различия тоже не при чем...
Кончился митинг тем, что меня и местного врача Волкова, которого я в тот день видел в первый и последний раз в жизни, понесли на столе, служившем нам трибуной, по всей Алупке. Мы крепко держались друг за друга, чтобы не свалиться. После всяких приветственных выкриков в честь свободы и по нашему личному адресу, нас, наконец, отпустили по добру, по здорову. Я изнемогал от усталости - физической и душевной. Был потрясен и преисполнен воодушевления: всё произошло экспромптом, само собой, следовательно, было подлинным.
А на следующий день обнаружилась оборотная сторона приобретенной мной популярности. Немолодая татарка, приносившая мне снедь, неожиданно заявила:
- Ты что вчера говорил: Бога не надо, царя не надо?!.. Бога надо! Царя надо!..
Я таких слов не произносил, но спорить не стал. А когда отправился в город, на одном из перекрестков мне вслед благочестивая баба проскандировала:
- И восстанут в тот день лже-Христы и лже-Антихристы!..
Меня явно принимали за лже-Антихриста. Популярность моя была о двух концах. В Алупке меня ничто не удерживало. После опубликования манифеста железнодорожная забастовка кончилась, и открылся путь в Москву. С большим трудом, но всё же удалось втиснуться в поезд в Севастополе. По дороге, на вокзале Александровска, толпилась масса народа, всё евреи. Я не отдавал себе отчета, что это были спасавшиеся от местного погрома. Когда поезд подходил к Москве, неизвестные доброжелатели обратились ко мне:
- Срежьте хотя бы пуговицы на шинели. Студентов в Москве избивают и даже убивают...
Я по-прежнему не понимал что случилось. И объективно трудно было постичь, почему, если самодержец признал за благо издать манифест о даровании свобод, клянущиеся ему в верности монархисты должны убивать евреев и студентов?!..
За то, что те и другие острее чувствовали не-свободу или раньше других потребовали свободы?.. Логики в этом было мало, но факт оставался: евреев и студентов в форме громили и терзали. Со мной ничего не случилось. Не потому, что я отпорол пуговицы, а потому вероятно, что я попал в Москву, когда психоз уже прошел, и жизнь постепенно входила в обычное русло.