Глава 4. Университет и «политика»
Попытки восстановления в МГУ
Из МГУ я был исключён с весьма неопределёнными перспективами. С одной стороны, представители университетского начальства и парторганизации, считая нужным успокаивать меня (всё-таки время было либеральное), представляли дело так, что исключение временное, я должен немного поработать, лучше узнать жизнь, а за дипломом дело не станет. В каком-то из официальных текстов или выступлений прозвучала мысль, что ошибки Белецкого связаны с незнанием им нашей жизни, и нельзя такому незрелому человеку вручать диплом, открывающий доступ к высоким должностям. Помню, как веселился по этому поводу мой добрый знакомый Миша Левин: «Ты, таким образом, когда окончишь, станешь единственным выпускником университета, которому по этому случаю гарантирована высокая должность». С другой стороны, возможность окончания университета оставалась чисто теоретической, так как никакие реальные сроки не назывались.
Первое заявление с просьбой о восстановлении я направил в МГУ ещё до поездки на целину (в 1957 году). Понимая шаткость своих шансов, я просил о зачислении на заочное отделение – по существу мне всё равно, а для университета лучше, чтобы я был подальше.
Чтобы узнать ответ, я возвращался с целины в Ереван через Москву. Поселившись у тёти Жени, первым делом, не тратя времени, пошёл в университет.
Огромное впечатление на меня произвела встреча с Колмогоровым. Напомню, что как раз Колмогоров, будучи деканом, под давлением партбюро подал представление на моё исключение, потом пытался отозвать его, но было уже поздно. А потом его и вовсе отстранили от этой должности.
Я переписывался с Колмогоровым на тему своего восстановления ещё из Еревана, и по его письмам было видно, что он искренне хочет моего восстановления. И так же было видно то, что я знал и без этого, – как мало от него зависит. Что значило в советском университете слово академика с мировым именем в поддержку своего ученика (между нами говоря, плохого ученика, но это как раз не имело значения)? Так же он меня встретил и сейчас. Больше всего меня поразило, что Андрей Николаевич чувствовал вину передо мной и видно было, как он это переживал. Одни из первых его слов ко мне прозвучали так: «Ведь вы не думаете, что я поступил непорядочно, вы же подаёте мне руку». (Последние слова я воспринял как своего рода реакцию на пассаж из моей крамольной статьи, касающийся советских писателей: «… все без исключения писатели … представлялись мне людьми жадными, продажными и беспринципными, недостойными того, чтобы порядочный человек подал им руку»). И это мне говорит Колмогоров! Тут бы мне броситься к нему и рассказать, как я его уважаю и ценю, так что никакой капли обиды на него у меня быть не может. До сих пор жалею, что этого не сделал. Но его слова стали для меня примером того, какую ответственность чувствует благородный человек за каждый свой поступок, как подвергает его моральной оценке, как тяжело переживает возможность сомнения в его безупречности.
Другое университетское впечатление было скорее забавным. В университетском коридоре я столкнулся с секретарём факультетского партбюро по фамилии Согомонян. Хотя я не помню его личных высказываний по ходу моего исключения, но, судя по результатам, кое-что в этом направлении он сделал. И вот сейчас, увидев меня, бросается ко мне с улыбкой, приветствует как земляка и успокаивает – дескать, всё будет хорошо. Что же, он в первую очередь армянин, а уже потом коммунист? И я для него в первую очередь гость Армении, а уже во вторую – инакомыслящий?
А вот ректор университета Иван Георгиевич Петровский, к которому я пришёл со своим заявлением, не бросился ко мне с улыбкой. Когда я вошёл, он встал из-за стола и пошёл ко мне навстречу, так что мы встретились где-то посреди его обширного кабинета. И вместе двинулись по направлению к двери, причём он едва ли не поддерживал меня под руку. Объяснять, кто я и зачем пришёл, не пришлось – было ясно, что это он знает. И при этом он гостеприимно приговаривал: «Приходите, приходите в другой раз». «Когда же?» – переспросил я его и услышал ответ: «На следующий год». Примерно так же он встретил той же осенью и мою маму – с той разницей, что её пришлось выслушать, и это вряд ли доставило ему удовольствие. По этим встречам мама с большой симпатией отзывалась о Колмогорове, к слову сказать, написавшего ей тёплое успокаивающее письмо, а Петровского возненавидела как едва ли не главного виновника моего исключения. И совершенно несправедливо. Володя Тихомиров, гораздо лучше представлявший ситуацию, в позднейшем интервью «Мемориалу» говорил о Петровском как о мудром политике, который сделал много, чтобы замять это дело и не дать КГБ его раздуть. И если без жертв было не обойтись, то он старался их минимизировать.
Не скажу, чтобы этот результат был для меня неожиданностью. Я только осознал, что подобным образом со мной могут обращаться сколь угодно долгое время.
Вторая попытка осенью следующего года подтвердила это предположение. Приехал с самой лучшей, какая может быть, характеристикой: способный молодой учёный, активный общественник, герой целины и пр. Колмогоров написал в мою поддержку письмо Петровскому, но это не помогло. Результат оказался тот же: в этом году нельзя, приходите в следующем.
Тут уж поневоле задумаешься: а чем следующий год будет лучше? И если я был озадачен, то можете представить, как запаниковала моя мама.