ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Редкие из нас, литераторов, могут сравнить 20–е годы с 70–80–ми и одним взглядом окинуть всё, что произошло за эти 60 лет в литературе. Мне посчастливилось: я был вольным или невольным участником многих событий в литературе за эти годы, и, пожалуй, я могу попробовать решить эту трудную задачу. Трудную потому, что она — со многими неизвестными, пе поддающимися расшифровке. Мне помогает то обстоятельство, что в молодые годы я был историком русской литературы XIX века и учился у талантливых людей, которые умели заглядывать в будущее, смело шагая через свои ошибки. Возможно, что и я ошибался и ошибаюсь во многом. Но ещё Ю. Тынянов в статье «Литературный факт» писал о том, как важны неудачи в литературе.
Открывая несколько лет назад заседание литературного объединения молодых «Зеленая лампа», Виктор Шкловский сказал: «Поздравляю вас с будущими неудачами». Это звучит парадоксально, а между тем подчас неудачи играют в жизни большую роль, чем удачи. Это показал ещё 10. и. Тынянов. Вот почему мне не хочется виниться перед читателями за ошибки, поверхностность, неуверенность, которые, может быть, встречаются в моих воспоминаниях, будь то «Освещенные окна» или «Вечерний день». Впрочем, в моей многолетней работе были неудачи, которые заставляли меня возвращаться к старым книгам и через 15–20 лет с первой до последней строчки переписывать многие страницы или вычёркивать целые главы.
Если сравнивать литературу 70–х с литературой 20–х годов, прежде всего заметим, что она увеличилась в количественном отношении по меньшей мере в 10 раз. В 20–х годах у нас была литература бесконечно более лаконичная. Тесно связанная с произведениями, появившимися в предшествующем десятилетии, она была — одновременно — полна открытий. Несомненно, эта черта была связана с Октябрьской революцией. Новыми были поиски нового стиля, потому что о переменах, происходящих в стране, надо было писать не так, как это делали раньше.
Самобытность русской литературы не утеряна, но связь с западноевропейской литературой была гораздо более значительной, чем в наше время. Иных из писателей 20–х годов, таких, как Бабель или Зощенко, сравнивать было бесполезно, но мне кажется, что Честертон, например, отразился в творчестве Олеши, а Булгакова невозможно истолковать без глубокого проникновения в творчество Гёте.
Наша современная литература многословна. Кажется, что опыт того же Олеши, того же Бабеля, упорно работавших над каждым словом, стараясь избегнуть приблизительности, почти утерян. Журналистика проникла в нашу прозу, и нередко — дурная журналистика, не нуждающаяся в тонком, отточенном слове. Утерян или почти утерян принцип строжайшего отбора, заставляющего исправлять иную страницу по 3–4 раза. Мы проходили суровую школу, в которой писатели — я имею в виду упомянутых выше — учили нас той простой мысли, что литература — это дело жизни, а не заработка или карьеры, что литература — это рискованный подвиг, за который не стоит браться, не решив отдать за него жизнь.
Прошло более шестидесяти лет с тех пор, как появилась новая, советская книга. Наши классики нуждаются в комментарии, в текстах, проверенных опытным взглядом архивиста. Их нужно издавать так же, как издают А. и. Островского или И. С. Тургенева.
Надо помнить, что, несмотря на преграды и сложности, подчас необъяснимые, литература никогда не прерывалась. И то, что она полна неудач, — не меняет дела. Так было всегда в тысячелетней истории нашей литературы. Удачи сменялись неудачами, бедствия обрушивались на неё, как ураган. Причем я имею в виду не только внутреннюю сторону. Пожары, уничтожавшие города, исчезновение библиотек, бесценных рукописей. Если бы эти книги и рукописи сохранились, многие неясности не потребовали бы такого гигантского труда, который был проделан нашими историками литературы. Сохранилась бы связь времён, легче было бы понять исключительную роль того, что сделали русские писатели с XI по XX столетие.
Внутренний путь развития литературы должен продолжить оригинальность и глубину тех открытий, которые были сделаны в 20–х и 30–х годах. Этой работе мешает приблизительность и неточность терминологических понятий. Откуда взялось и неуклюжей поступью движется вперёд понятие «тема»? Мне кажется, из издательских планов, где оно действительно полезно и даже необходимо в гораздо большей степени, чем в теории литературы. Может быть, её захватнические черты связаны с теми ограниченными представлениями об искусстве, которые были свойственны РАППу, рапповцам? Но против этого захвата уже тогда протестовали многие наши писатели.
Между тем понятие «тема» — одно из самых поверхностных при любом критическом разборе — занимает в нашей литературе всё большее место. Вопрос о том, что писать, всё более плотным пологом отделяет нас от вопроса, как писать. Это не значит, что я призываю наше, в общем и целом, хорошее литературоведение всецело заняться той стороной литературы, которая вот уже много лет носит ограниченное и неточное название «форма», т. е. к изучению формы как таковой.
Я готов воспользоваться термином «тема», но не для историко–литературных раздумий, а для беглых литературных разговоров, которые не претендуют на глубокое проникновение в самую сущность произведения. Ну, например, можно смело сказать, что эта книга написана не о моих врагах, а о моих друзьях, хотя в моей жизни встречались люди, испытывавшие по отношению ко мне беспричинную вражду. Я предвижу, что её будут обвинять в некоторой односторонности, но заранее примирился с этим, потому что думаю, что понятие «дружба» бесконечно тоньше, шире и плодотворней, чем «вражда». Заранее мирюсь я с тем, что был недостаточно лаконичен и рассказал о том, что многим моим читателям чуждо или неинтересно. Остается утешиться только тем, что многое я обошёл и многое, к сожалению, забыл. Но может быть, ещё удастся кое–что вспомнить и кое о чём рассказать.
1983