Проблема темы, всегда важная для настоящего писателя, в середине тридцатых годов особенно остро встала в нашей литературе. Способствовала этому и наметившаяся общая консолидация творческих сил, и конкретное составление согласованных друг с другом издательских планов. Не в прямой от них зависимости, а порой и в споре с ними, тема, однако, входила доминантой в художественную работу. Те, кто этого не понял, стали представителями второсортного, забытого теперь искусства. Услышав на съезде речь Олеши, я понял, какое громадное и разрушающее значение имела для него эта проблема. Очень искренне он поведал собравшимся о «двойничестве», о том, что его сокровища были на самом деле его нищетой. Но в то же время он говорил и о своей мечте, о своём долге «сохранить право на краски молодости». Он закончил речь словами и простыми, и романтическими одновременно, словами о старом и новом мире: «Он был фантастичным и превратным, этот мир при власти денег. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым ».
Итак, одна из важных мыслей, о которых я хотел говорить на съезде (причём, не забудьте, только что был распущен РАПП, и мы говорили довольно спокойно), был вопрос, как избегнуть трещины между тем, что ты думаешь, и тем, что ты пишешь. Надо ли придерживаться полной правды или в интересах дела, в котором я уже участвовал, можно кое–что приукрасить, кое–что обойти.
Я был тогда в положении очень сложном, чувствовал себя одиноким. Я отошёл от парадоксальной, далёкой от реалистической прозы манеры. Я никогда не думал, что о чём–то в мире пишу неправильно. И в дальнейшей моей работе целью оставалось верное изображение действительности. Но я впервые глубоко задумался над методами и средствами этого изображения.
У меня и у моего друга Льва Лунца ещё с начала двадцатых годов сложилось представление о некоторой необоснованной медлительности психологической прозы. Тургенева мы тогда презирали. Однако в 1934 году, когда я ехал на съезд, Тургенева я не только не презирал, я читал его вслух, стараясь понять, почему ему не мешает эта медлительность.
«Исполнение желаний» был романом, в стилистическом отношении принципиально отличавшимся от всего мною уже написанного. Это было так, как если бы я снял со степы кремнёвое ружье, зарядил его и попробовал, способно ли оно ещё метко бить.
С присущей мне неуверенностью начинал я эту работу. Она не клеилась: слова не вплывали друг в друга, а становились рядом, как детские кубики. Некоторые сцены мне' удалось прочитать Юрию Николаевичу Тынянову, который сказал, подумав: «Все–таки ты — писатель». (После двенадцати лет работы это было важное для меня признание.) В разгаре новой для меня работы я и поехал на съезд. Писательская задача состояла в том, чтобы, перейдя на новую дорогу, не выронить из рук оружие, которым я уже владел, которое любил и которым неоднократно действовал в работе над прежними произведениями, — сюжет.
Вместе с друзьями юности, «серапионами», Лунцем, Слонимским, я считал сюжет могучим, но заброшенным современной нам литературой оружием. Кого только не уличал я в вялости и «тургеневской медлительности». «Медлительность» эта, нимало не мешавшая Тургеневу или Гончарову, превращалась у их продолжателей и адептов в бесформенную тягомотину, не позволявшую разглядеть, «что», «где», «когда» и, главное, «почему». Мне и сейчас кажется, что во многом я был прав. Несмотря на то, что наша литература была, можно сказать, битком набита талантами, бесформенность в ней ощущалась. Возникла опасность, что вопрос о необходимости актуальных тем надолго заслонит вопрос о способе их раскрытия. Такая опасность казалась мне не только возможной, но даже более чем вероятной. Не считая себя предсказателем, замечу, что впоследствии именно это и произошло. И, странное дело, из нашей истории и теории литературы мысль о значении сюжета как движущего фактора сознания не только не ушла, но представляет собой предмет интереснейших, сложнейших и глубоких исследований. Прозаики же в большинстве своём в сюжете видят нечто «облегчающее» серьёзную литературу, нечто принижающее её достоинство.
Словом, на съезде я, как это сделали многие, намеревался рассказать о своих колебаниях, сомнениях, о своей неуверенности, подчас доводившей меня до отчаяния.