Так оформилось мое до тех пор невнятное желание выбраться из Дюссельдорфа, празднующего «экономическое чудо», из его пивного веселья, из академической суеты с ее культом гениев.
Мне захотелось найти себе в Берлине требовательного наставника или, как я написал позднее в заявлении о приеме, «неукоснительно строгого учителя»; я надеялся, что более суровый климат поможет дисциплинировать мои расхристанные таланты.
Ранним летом, еще до поездки во Францию, меня заинтересовала выставка Карла Хартунга, его малоформатные скульптуры, создававшие впечатление монументальности. Ему, профессору берлинского Высшего училища изобразительных искусств, я и направил свое письмо, приложив рисунки, фотографии нескольких гипсовых отливок и папку со стихами, а также краткую автобиографию. Поздней осенью пришел положительный ответ.
Прощался я с немногими. Мама сокрушалась: «Это ж так далеко». Отец сказал, что Берлин — «опасный город», имея в виду не только геополитическое положение. Сестра уже собиралась поступить в главный монастырь своего ордена, находившийся в Аахене, а потому пожелала мне «господнего благословения».
А в штокумской мастерской все еще сохли незавершенная голова святого Франциска и псевдоэтрусские статуэтки. Я переживал творческий застой. Расставание с Дюссельдорфом было нетрудным.
Отпраздновав Новый год, Флейтист Гельдмахер, Шолль с гитарой, с контрабасом — сын цыгана, игравшего на цимбалах, — проводили меня ранним утром на вокзал. Франц Витте тоже пришел. Каждый докурил сигарету до самого конца, будто она была последней. Вновь прозвучал наш джаз. Наперстки и стиральная доска остались на перроне. Позади — куда больше.
Межзональный поезд увозил меня первого января пятьдесят третьего года, посредине зимнего семестра; багаж мой был невелик, зато внутри теснились слова и образы, которые еще не могли найти выход.