В Ганновере я пересел на поезд, а от Кёльна опять добирался автобусом по уже знакомому мне нижнерейнскому краю. Всюду меня донимал холод. Каждый, кто пережил ту раннюю, начавшуюся уже на исходе ноября зиму, ее не забудет. Эта затяжная зима принесла с собой много снега и устойчивые морозы. Реки замерзли, лопались трубы парового отопления. В общественных зданиях городов устраивались специальные помещения, чтобы люди заходили обогреться, но таких помещений не хватало. Подвоз бурого угля и кокса срывался. Замерзшие голодали, голодные мерзли.
Зима сорок шестого — сорок седьмого была особенно убийственной для детей и стариков, ибо обычный дефицит всего усугублялся нехваткой топлива. Товарные составы с углем подвергались нападениям, люди рубили парковые деревья, выкорчевывали пни. На каналах вмерзали в лед угольные баржи, их приходилось охранять круглосуточно. Своего рода эрзац-обогревателем служил юмор. Может, поэтому в репертуаре городских театров Ганновера и Кёльна значился шекспировский «Сон в летнюю ночь»: артисты дурачились на сцене, а зрители разогревали себя аплодисментами.
Но бедная калориями и теплом жизнь продолжалась. А я, привыкший к шахтному теплу на горизонте с отметкой девятьсот пятьдесят метров, теперь мерз на дневной поверхности в нетопленом поезде и промозгло-выстуженном автобусе.
Мерзли все мои попутчики, но мне чудилось, будто я страдаю от холода особенно сильно, хотя юного сцепщика вроде бы нагрели впрок, откормили за счет продуктовых карточек для работников тяжелого физического труда, к тому же дочка горного мастера снабдила его на дорогу теплыми варежками.
Но возможно, причина была в том, что предчувствие встречи с семьей наполняло меня тревогой, я боялся разочарования, опасался, что мама, отец и сестра покажутся мне чужими, что внешний холод усилится внутренним ознобом, когда они увидят перед собой сына и брата.
Я прижимал к себе матросский мешок с килограммом припасенного масла и пузатыми бутылками, наполненными свекольным сиропом.
О своем приезде я не известил, возвращение блудного сына должно было стать сюрпризом. Но, выйдя из автобуса, я увидел маму, отца и сестру на остановке Флиссштеттен, которые стояли там, будто это они приготовили мне сюрприз. На самом же деле они всего лишь хотели поехать в Бергхайм, чтобы оформить регистрацию своего нового местожительства. Случайность?
Позднее мама настаивала, что наша встреча была велением судьбы. Она твердо веровала: все беды и радости, — например, то, что мне удалось выжить, хотя я должен был погибнуть, — предопределены высшей волей, судьбой. Да еще одна цыганка предсказала ей мое скорое возвращение: дескать, мамин любимец приедет с богатыми подарками, под которыми, видимо, подразумевались масло и сироп.
Сын испугался. Они стояли перед ним жалкие, в болтающихся пальто, которые казались им слишком большими по размеру. Мама выглядела понурой. Отец ухитрился сберечь в перипетиях последних недель войны свою велюровую шляпу. Сестра — без косичек, уже не ребенок.
Вероятно, я познакомился с ней словами: «Даддау, да ты уже настоящая молодая дама». А она, неизменно уверяющая в спорных случаях, что все помнит «точнее», чем ее брат, до сих пор вспоминает прорицательницу: «Истинная правда, была гадалка, она все предсказала…»
Недавно мы с несколькими внуками вновь посетили наш родной и уже чужой город, побывали на побережье между Сопотом и Глеткау; тут у нас с сестрой завязался разговор, в котором среди прочего зашла речь о новом Папе. Пока дети бродили по берегу, отыскивая у кромки прибоя янтарь, сестра сказала: «Мама даже никакими продуктами отблагодарить не могла, у нас у самих ничего не было, но цыганка все равно погадала ей по руке и пообещала: через три дня сынок вернется».
А всего за два года до той встречи — хотя, казалось, будто это было в невозвратно далеком прошлом, — когда Данциг еще стоял целехоньким со всеми своими башнями и фронтонами, в сентябре сорок четвертого, отец провожал меня на вокзал. Он молча донес мой фибровый чемоданчик, на лацкане пиджака наличествовал круглый партийный значок. Я, еще шестнадцатилетний, в коротких штанах, с призывной повесткой в нагрудном кармане уже тесной мне куртки, стоял рядом с ним на перроне. Мать отказалась идти на вокзал, не захотела смотреть вслед поезду, уходящему на Берлин, навстречу моей смерти. А теперь судьба опять свела нас вместе.
Мы обнимались снова и снова, будто по принуждению. Безмолвно или с какими-то бессвязными словами. Слишком многое, гораздо больше, чем можно было выразить словами, произошло за последнее время, у которого не было начала и которое не могло найти своего завершения. Одно было сказано гораздо позднее, поскольку было слишком ужасным, другое вообще осталось несказанным.
Насилие, пережитое матерью, заставило ее умолкнуть. Она постарела, занедужила, мало что сохранилось от ее прежней веселости и озорства.
А этот худосочный старик — неужели мой отец? Он, излучавший уверенность в себе и всегда старавшийся иметь представительный вид?
Похоже, только сестре удалось все пережить без особого урона. Она показалась мне даже чересчур повзрослевшей. Ее светлые глаза с любопытством разглядывали меня, ее старшего брата.