В рассветных сумерках показалась деревушка, которую, похоже, еще не занял противник; притулившись к церковке, она спала до того покойно и мирно, будто вообще выпала из времени.
Странно, что у меня до сих пор стоит перед глазами суровое, а может, просто немного хмурое лицо австрийского ротмистра, встретившего нас у противотанкового заграждения возле деревни; могу даже описать мешки у него под глазами и усы, хотя простояли мы с ним и его ополченцами не больше минуты. По натуре, видимо, человек флегматичный, он прервал наш многословный доклад вопросом: «Ну а где же командировочное предписание?», произнеся его таким тоном, будто речь шла о пустяковой формальности.
Однако без бумажки с печатью разгуливать не полагалось, дело грозило полевым судом, а потому ротмистр велел трем старикам, вооруженным дробовиками и фаустпатроном, запереть нас в подвале крестьянского дома. Один из стариков счел нужным заявить, что он здешний бургомистр и к тому же местный бауэрнфюрер.
Опять-таки странно, что никто не собирался нас разоружать. На руках у ротмистра сидела собачка в ошейнике, украшенном бисером; он разговаривал с ней так ласково, будто ничто на свете не заслуживало его участливого внимания, кроме этой псины. Один из дряхлых стариков, конвоировавших нас в подвал, сунул моему старшему ефрейтору начатую пачку сигарет не помню какой марки, словно исполняя перед казнью последнее желание осужденного.
Запамятовал я и то, как называлась эта деревушка, куда мы вышли через линию фронта к своим — целыми и невредимыми, хотя и голодными, — чтобы тут же угодить на скорую расправу полевого суда. Может, Петерляйн? А возможно, этим уменьшительным именем звалась другая деревушка, которую мы миновали позднее.
Подвальные полки ломились от банок со всяческой снедью; содержимое банок обозначалось аккуратными наклейками, написанными от руки зюттерлиновским шрифтом, какому в школе учили наших бабушек. Пыль с банок обтерта. В бутылях темнел яблочный сок и сок бузины. В углу лежала горка картошки, из которой уже повылезали ростки величиной с мизинец.
Мы до отвала наелись тушенки, опустошили большую банку маринованных огурцов, напились соку. Потом мой старший ефрейтор закурил, что делал редко, зато со смаком. Как и моя далекая матушка, он умел пускать дым колечками. Опорожнив овальный барабан противогаза, я наполнил его клубничным и вишневым джемом, что позднее сыграло со мной злую шутку.
Часа два мы ждали полевого суда, ни словом не обменявшись о грозившем нам приговоре, просто дремали, — во всяком случае, эти часы не отложились в памяти как время проникнутого страхом ожидания, — после чего старший ефрейтор проверил подвальную дверь. Она оказалась незапертой. Ключ торчал снаружи. Нас никто не охранял. Интересно, спугнули ли бы мы спящую кошку, если бы таковая имелась?
Через окошко в кухне над подвалом мы осмотрели противотанковое заграждение. Никто из ополченцев не докуривал там свою трубку. Исчез ротмистр с собачкой. Похоже, деревню оставили. Или же ее обитатели делали вид, будто их здесь нет и никогда не бывало.
Ротмистр либо забыл про нас, либо, поддавшись меланхолическому капризу, предоставил нас собственной судьбе. На противотанковом заграждении, сооруженном из свежеспиленных сосен, прыгали воробьи. Пригревало солнышко. Хотелось петь.
В стороне от заграждения просматривалась часть поля; там развернутой цепью на нас двигался враг, русская пехота. Издали все выглядело безобидно: крошечные фигурки. Я вновь увидел красноармейцев на расстоянии выстрела. Каждый солдат по отдельности был еще почти неразличим, однако дистанция сокращалась. Но выстрелы не раздавались. Под пилотками, касками, ушанками медленно продвигавшихся фигур угадывались молодые парни, вероятно мои ровесники. Форма землистого оттенка. Мальчишеские лица. Вот их уже можно пересчитать, слева направо. Каждый — мишень.
Однако я не взял итальянский автомат на изготовку, да и мой старший ефрейтор не изъявлял желания оборонять штурмовой винтовкой деревушку под названием Петерляйн. Мы бесшумно скрылись. Даже если бы Иваны по команде или же просто по привычке начали стрелять, мы не стали бы отвечать огнем.
Объяснялось это отнюдь не человеколюбием и не может считаться заслугой. Скорее, было просто неразумно открывать прицельный огонь, да и не имелось на то особой нужды.
Поэтому мои обычные заверения, что за ту неделю, когда война цепко держала меня, я ни разу не совместил мушку с прорезью, наводя их на цель, не затаил дыхание, чтобы плавно спустить курок, и вообще не сделал ни единого выстрела, лишь немного заглушают пришедшее позднее чувство стыда. Словом, мы действительно не стреляли, это точно. С меньшей уверенностью могу припомнить, когда именно сменил свою форменную куртку на другую, не столь сильно компрометирующую меня. Сам ли я додумался до этого?
Вероятно, старший ефрейтор приказал мне сменить форму из-за двух рун на моем воротнике, да еще помог мне сделать это. Не нравились ему значки SS. Из-за них он и сам оказывался в плохой компании, хотя раньше у нас не было разговора на сей счет.
Наверное, это произошло еще в заставленном банками подвале или на каком-нибудь привале, когда старший ефрейтор, намылив лицо, побрился, затем закурил сигарету и сказал: «Если Иваны нас поймают, тебе — конец. Парней с такими цацками на воротнике расстреливают на месте. Пулю в затылок, и привет!»
Где-то он «организовал», как это называлось на солдатском жаргоне, обычную армейскую куртку. Без пулевых отверстий и пятен крови. Она даже подходила мне по размеру. Таким, без двойной руны «зиг», я нравился ему куда больше. Да и я ничего не имел против нового обмундирования.
Так заботлив был мой ангел-хранитель. Подобно тому, как Херцбрудер всегда приходил на выручку Симплицию в минуту смертельной опасности, так и я, сменивший обличье, мог целиком положиться на моего старшего ефрейтора.