Гюнтер Грасс
Луковица памяти
Посвящается всем, у кого я учился
Пергамент под пергаментом
В настоящем или прошлом всегда есть соблазн спрятаться за местоимение третьего лица: когда ему было двенадцать лет, а он все еще любил сидеть на коленях у матери, началось и закончилось нечто. Есть ли точная дата у начала и конца? Если речь идет обо мне, то мое детство закончилось на весьма узком пятачке, там же, где я вырос, и произошло это, когда сразу с нескольких сторон полыхнула война. Нельзя было не услышать залпы бортовых орудий линкора и рев пикирующих бомбардировщиков над Новым портом, напротив которого находилась польская военная база Вестерплатте, вдалеке два бронетранспортера прицельно обстреливали Польскую почту в Старом городе, а с буфета «народное радио» — приемник, стоявший в нашей квартире на первом этаже трехэтажного доходного дома на улице Лабесвег в Лангфуре, — отчеканило фразы, возвестившие об окончании моего детства.
Незабываемо даже точное время суток. С этого времени на аэродроме Вольного города, раскинувшемся возле шоколадной фабрики «Балтик», взлетали и садились не только гражданские самолеты. Из чердачных окон нашего дома был виден черный дым над портом, который усиливался при повторных авианалетах, а потом рассеивался легким северо-западным ветром.
Но стоит ли обращаться к воспоминаниям о далеких орудийных раскатах линкора «Шлезвиг-Гольштейн», практически отслужившего свое ветерана морского сражения при Скагерраке, а впоследствии учебного корабля для кадетов, или о многоголосом вое, издаваемом моторами пикирующих бомбардировщиков, названных так, поскольку при подлете к цели они сваливались набок, закладывали вираж и бросались в пике, открыв бомбовые люки? Всякий раз возникает вопрос: а зачем вообще вспоминать детство, точную дату его окончания, если все, что произошло со мной в промежутке между появлением молочных и постоянных зубов — включая начальную школу, игру в камешки, ссадины на коленках, исповедальные секреты и последующие религиозные сомнения, — однажды попало в рукопись и прилипло к персонажу, который, едва возникнув на бумаге, не пожелал расти, зато обнаружил способность разбивать пронзительным криком стекло, обрел широкую известность благодаря двум палочкам и жестяному барабану и с тех пор обретается под книжным переплетом, позволяя извлекать оттуда цитаты и претендуя на бессмертие на не знаю скольких языках?
А затем, что некоторые воспоминания надо дополнить. Что иногда слишком очевидны пробелы. Что нужно вернуть на место выплеснутого с водой ребенка. Что какие-то вещи понимаешь лишь задним умом: подстилаешь соломку там, где уже упал, сознаешь причину своего безудержного роста, разговариваешь с утраченными предметами. И еще одна причина: я хочу сохранить за собой последнее слово.
Воспоминания любят по-детски играть в прятки. Таятся. Склонны к лести и прикрасам, часто безо всякой на то нужды. Препираются со сварливой памятью, которая с мелочным педантизмом пытается доказать свою правоту.
Память, если донимать ее вопросами, уподобляется луковице: при чистке обнаруживаются письмена, которые можно читать — букву за буквой. Только смысл редко бывает однозначным, а письмена выполнены зеркальным шрифтом или еще как-нибудь зашифрованы.
Под первой, сухо шуршащей пергаментной кожицей находится следующая, которая, едва отслоившись, открывает влажную третью, под ней, перешептываясь, ждут свой черед четвертая, пятая… И на каждой пленочке проступают давно хранившиеся слова или витиеватые знаки, будто некий тайнописец начертал их тогда, когда луковица еще только нарождалась.
Сразу возникает тщеславное желание разгадать эти закорючки, взломать секретный код. И вот уже опровергается то, что еще недавно претендовало на правду: ведь ложь и ее младшая сестра подделка составляют наиболее устойчивую часть воспоминаний; если записать их на бумаге, они выглядят достоверными и не скупятся на подробности, убеждающие своей фотографической точностью: разогретый июльским солнцем толь на крыше сарая во дворике нашего дома пахнет в безветренные дни солодовыми леденцами…
Моющийся целлулоидный воротничок фройляйн Шполленхауэр, учительницы моей начальной школы, стискивает ее горло так туго, что шею морщинят складки…
Банты-пропеллеры у девочек, гуляющих на сопотском променаде под бойкие мелодии полицейского оркестра…
Мой первый белый гриб…
Когда из-за жары отменили школьные занятия…
Когда у меня вновь распухли гланды…
Когда на языке вертелся вопрос, но так и не был задан…
У луковицы не одна пергаментная кожица. Их много. Снимешь одну — появляется новая. Если луковицу разрезать, потекут слезы. Луковица говорит правду только при чистке.
Все, что случилось со мной — и в детстве, и после, — подсовывает мне под нос факты, оказывается хуже, чем хотелось бы, и требует, чтобы о нем рассказывали то так, то эдак, подбивая меня на небылицы.