Понедельник, 31 августа 1914 г.
Мой старый товарищ по корпорации адвокатов Альфонс Девилль, муниципальный советник в Париже, любезно уведомляет [177] меня о чрезвычайно странных слухах, циркулирующих в городе. Так как в последние дни я не имел ни случая, ни времени, ни охоты выезжать из Елисейского дворца, рассказывают, что я секвестрован правительством. Девилль приглашает меня показаться раз-другой на улицах города парижанам, которые так часто встречали меня с таким радушием и благожелательностью. Я решил посетить сегодня раненых, привезенных недавно в военный госпиталь Реколет (францисканцев, у предместья Сен-Мартен. Никогда еще я не испытывал при своих президентских выездах такого глубокого волнения. Приветствовать этих молодцов от имени нации, выразить им общественную благодарность -- ах, я чувствую себя недостойным этой высокой и почетной задачи! Но эти люди не нуждаются в утешении и в ободрениях. Все они в великолепном состоянии духа и горят нетерпением возвратиться на фронт. Заметив мое смущение и неловкость, они не показывают мне и виду этого, и каждый находит трогательное слово, чтобы выказать мне свою благодарность. На улицах, при проезде туда и обратно, особенно в предместье Сен-Мартен, меня встречают взрывами энтузиазма женщины-мещанки, торговки и работницы, а также мужчины, оставшиеся среди них по причине слишком юного или преклонного возраста. Как и прежде, я представляю сегодня в их глазах Францию, Францию в опасности, но твердую и решительную. Неужели же правительство решится покинуть Париж и оставить здесь столько несчастных существ, доверяющих ему?
Благодарение богу, полковник Пенелон привез мне сегодня из главной квартиры известия, позволяющие еще надеяться, что перед нами не встанет вопрос об отъезде. От имени генерала Жоффра он говорит мне, что, если бы только англичане согласились поддерживать через свой арьергард контакт с неприятелем, армия Ланрезака -- после того как жаркий бой третьего дня нанес чувствительные потери неприятелю и особенно императорской гвардии -- могла бы еще охватить неприятеля с фланга, тогда как 4-я армия под командованием Монури задерживала бы его правое крыло и часть его фронта. Если в то же время удастся наступление, [178] начатое нами у Ретеля, на Маасе и в Лотарингии, то были бы серьезные шансы, что продвижение немцев будет быстро остановлено. Если же этот план не даст ожидаемого результата, 18-й корпус немедленно отделится от армии Ланрезака и отойдет к Парижу одновременно с 4-й армией, и мы дадим тогда сражение под стенами Парижа силами этих войск и парижского гарнизона.
Поэтому генерал Жоффр считает, что немедленный отъезд правительства уже не представляется необходимым, и я испытываю несказанное облегчение от этого, так как чем более приближался этот роковой час, тем менее я мог освоиться с мыслью покинуть Париж. Такого же взгляда, как я, держится как минимум один из министров. Это Рибо. Он считает, что во всяком случае, прежде чем думать об отъезде, надо выждать сражения под стенами Парижа. Я говорю Вивиани, говорю полковнику Пенелону, с тем чтобы он передал это Жоффру, что я намерен отправиться в день этого сражения на фронт и лично удалюсь из Парижа только в том случае, если поражение заставит всех нас уйти из него.
В свою очередь Леон Буржуа умоляет меня бороться против всякого плана слишком поспешного отъезда из Парижа. Я отвечаю ему, что буду стоять на своем мнении, которое совпадает с его мнением. И действительно, я возвращаюсь к этому вопросу в совете министров. Меня поддерживают Рибо и Марсель Самба. Но Мильеран энергично защищает мнение главнокомандующего, вполне присоединяется к нему. В качестве военного министра, говорит он, я не могу допустить, чтобы правительство было осаждено, не могу взять на себя такую ответственность. Отряд уланов может переправиться через Сену и взорвать за Парижем железнодорожные пути. Было бы безрассудством подвергать такому риску всю центральную администрацию, все органы, от которых зависит жизнь страны. Думерг рассуждает в том же духе, как военный министр, и суровым, проникновенным тоном произнес фразу, которая заставила меня призадуматься: "Господин президент, бывают моменты, когда долг велит навлечь на себя обвинение в трусости. В такие моменты более храброе дело -- смотреть в глаза упрекам толпы, чем рисковать [179] быть убитым". Я чувствую, что Думерг прав. Но, с другой стороны, я думаю, что и я не совсем не прав. Оставить Париж, оставить его так внезапно -- не значит ли это отдавать его в жертву отчаяния и, быть может, революции?
Так как Жоффр велел передать мне, что если англичане согласятся замедлить свое отступление и задерживать немцев, то у нас будут преобладающие шансы на успех, я пригласил к себе сэра Берти, и он обещал мне телефонировать Френчу. Около десяти часов вечера он привел ко мне английского офицера, который передал мне слова маршала: "Принимая во внимание, -- пишет Френч, -- тяжелые потери людьми и материалом, понесенные британской армией после ее отступления с позиции у Монса, принимая во внимание также тот факт, что до вчерашнего дня она все время дралась с врагом, она нуждается по меньшей мере в передышке в восемь дней, чтобы восстановить свои силы, перестроиться и таким образом, скоро стать действительно боеспособным целым. Самое большее, что я могу сказать, это то, что я отступлю не далее черты, проведенной через Нантейль с востока на запад, пока французская армия не отойдет на юг от своей нынешней позиции. После этой передышки я готов предоставить британские силы в распоряжение французского главнокомандующего в условиях, которые он найдет наиболее целесообразными, причем под тем же условием, что я остаюсь независимым в своих операциях и что будут обеспечены мои средства сообщения. Я до сих пор не имею никакой информации о том, что французская армия должна снова перейти в наступление".
Восемь дней, восемь дней! А не очутятся ли немцы раньше в Париже? Офицер-ординарец маршала Френча объясняет мне, что англичане потеряли шесть тысяч человек, орудия и снаряжение в чрезвычайно утомлены. Заключение записки Френча, как оно ни благожелательно, не изменяет, к сожалению, отрицательного смысла ее начала.