Сценическое время
Сегодня по городу висят мои афиши. Среди прочих — их много — и моя фамилия. С того дня, как появились афиши, особое состояние: они волнуют, беспокоят, радуют, тревожат. Делаешь вид, что равнодушен. На самом деле наступают ответственные дни: приближается число календаря, обозначенное на афише. Чем меньше остается дней, тем коварнее состояние. Хочется перевести календарь: скорей бы, — а иногда: нельзя ли вертеть календарь обратно — во вчера. Это значит — страус прячет голову в песок.
Не верьте актеру, что ему не страшно. Что за проклятая профессия — вся на нерве.
— Что вы! Яхонтов говорит, что он никогда не волнуется.
Да, он говорит, что никогда не волнуется. А что ему остается говорить? Ему прежде всего нужно обмануть самого себя, успокоить окружающих и любопытных. Он не имеет права в этом признаться. А вдруг после этого он никогда уже не сумеет выйти на подмостки?
Повесить белый флаг — означает сдаться. Я никогда не повешу белого флага. Мне, где-то в глубине сердца, необходимо выходить на подмостки. Я обязан. Кому обязан — не знаю.
— Вы обещали, дали кому-нибудь честное слово, клятву?
— Это трудно объяснить... Я с детства был уверен, что выберу трудную дорогу, сложный путь. Мне этого и хотелось. Я замечал все то, что вызывало во мне протест. Протестовать трудно, но необходимо. Может быть, я из протеста и вырос в актера. Там, где я рос, этого меньше всего ждали от меня. Там, где я рос, мне было меньше всего удобно. Мне было не по себе, трудно. Мне был необходим свой мир, в котором бы я действовал, существовал свободно, не по указке. Действовать: быть и тем, и другим, и третьим — я заметил в детстве — можно в театре.
В театре свое пространство, свое время. Обычные сутки (двадцать четыре часа) укладываются в три часа спектакля, то есть реальное время, в котором живет актер. Одно это уже хорошо — жить в восемь раз быстрее. Меня с детства влекло именно к такой "природе мира". Еще быстрее облетаешь мир, когда думаешь: заносит куда угодно и мгновенно. Не знаю, во сколько раз, но, вероятно, во много раз мысль быстрее даже этого убыстренного сценического времени.
Эта условность входит в природу искусства: условное время (три часа спектакля), условный лес (холст), условный свет (электричество), вроде как настоящие, а на самом деле что? Воображение! Без него нет искусства. Воображение актера, воображение декоратора, наконец, воображение зрителя приучают актера к жизни в ином измерении — в сценическом измерении.
Если скажут, что в литературе нет своего измерения, — это будет неверно. И в книге оно существует: десять лет, описанных автором, укладываются в три-четыре часа чтения, в зависимости от размера книги, количества страниц.
Представьте себе роман, охватывающий время в пять лет, написанный из такого расчета, чтобы его чтение заняло тоже не меньше пяти лет. Была бы это литература? Трудно сказать, что бы это было. Вряд ли это было бы искусство.
В романе (если бы кто-нибудь задумал взять меня в герои) я должен идти по бульвару от одного места до другого, допустим, пять секунд. В жизни мне нужно затратить пятнадцать минут.
Условимся, что задача наша — перевести искусство на солнечное время, по которому мы живем. Что будет делать со мной автор в течение пятнадцати минут, необходимых, чтобы пройти бульвар? Считать мои шаги, описывать, что происходит вокруг? Чем заполнить это время, чтобы сохранить его в чтении глазами?
Автор решится заглянуть: а что у меня внутри, о чем я думаю? Дай, попробую, нагоню таким манером время: герои всегда о чем-нибудь думают. Но тут автор сразу видит, что попал в роман Достоевского, в мою "Настасью Филипповну".
Я иду и повторяю текст. Я везу Мышкина из Варшавы в Петербург. Холодное утро. Рогожин, князь Мышкин. Разговор. И так далее... И, конечно, у Достоевского свое время. События идут своим чередом, развиваются в определенном ритме. Сюжет сложный, полный драматизма. Автору, заглянувшему в мои мысли, теперь не уложиться в пятнадцать минут, потому что у Достоевского, по роману, по его литературным часам, пройдет около двух часов.
Зачем же верить в часы Достоевского? Существует реальное время — часы зрителя показывают: начали вы в восемь, кончили первое отделение в восемь сорок пять. Однако именно за эти сорок пять минут я вместе со зрителями прожил пять лет или пять часов, описанных Достоевским. Именно здесь я подхожу к так называемой правде Станиславского, его сценической правде. Как я могу не верить в действие: еду, приехал, встретил — и так далее. Я живу по автору, волнуюсь по автору. Возможно, я скорее сгораю от волнения, быстрее старею от того, что сегодня я живу романом Достоевского, завтра — судьбой и творчеством Пушкина, послезавтра беру Зимний, участвую в историческом событии огромного масштаба. Короче, я ежедневно несу на своих плечах нагрузку сценического времени, накладывая его на то реальное время, в котором мы все — я и зрительный зал — существуем. Этому я научился у Станиславского, а возможно, и у самого, так сказать, искусства, ибо, занимаясь искусством, это постигаешь: постигаешь зримость сценической правды, весомость сценического времени. Чем большего достигаешь мастерства, тем ощутимей несешь в себе это сценическое время и тем явственней оно для зрителя. Это второе время, более емкое, нежели солнечное, в котором дышишь. Всю эту нагрузку мастер художественного чтения несет на своих плечах один, не перекладывая ее на партнеров, грим, декорации.