После Польши и Бессарабии «присоединение» осенью Прибалтики не произвело уже на меня большого впечатления. То было логическое продолжение всего остального, что «они» творили в своем безумии. Не очень подробно следя за событиями Второй мировой войны, я в то же время остро ощущала гибельность пути нашей страны, неизбежность заслуженной катастрофы. Такое просто не могло, не должно было остаться безнаказанным. Я верила своим чувствам.
К тому же мучилась, справедливо полагая, что вряд ли Нина разделяет мои чувства. По моим тогдашним понятиям мое молчание о таком для меня важном было несовместимо с той идеальной дружбой, которая, казалось, нас соединяет. Мечтать у открытого окна вместе, писать друг другу исповедальные письма и при этом думать врозь? И вот я прибегаю еще раз к эпистолярной исповеди. Я подробно пишу, почему я не люблю, как все вокруг, Сталина и не принимаю его политики. Так и пишу, без всяких эзоповых уловок и умолчаний. Я пытаюсь объяснить Нине, почему я считаю нечестным перед ней скрывать свои мысли. Я захожу в комнату к Ашмариным, когда там никого нет, и кладу письмо на Нинин столик. Сколько раз впоследствии я с ужасом вспоминала свой поступок! Чьи молитвы услышал мой ангел-хранитель и спас меня, нас всех от самой страшной кары эпохи? Ведь знала, все знала об арестах, тюрьмах, лагерях, об опасности лишнего слова, просто анекдота, а что натворила? Может быть, слишком часто слышала призывы к молчанию, слишком привычны были предупреждения о грозящих бедах? Во всяком случае я это сделала, я кинула вызов судьбе, словно испытывая, а стоят ли все-таки чего-то такие вещи, как дружба, доверие, искренность. И судьба на этот раз выдержала экзамен. А вернее, Нина Ашмарина его выдержала. Я ведь быстро опомнилась. Я очень испугалась. Я ждала последствий безумия. А Нина оказалась и взрослее, и умнее меня. Она просто не сказала в ответ на мое письмо ни слова. Никогда. Она молчала. Не демонстративно, не с каким-то скрытым смыслом, а просто игнорируя мои глупости. Она вела себя так, словно ничего не произошло, ровно и просто.
Но наша дружба на этом кончилась. Мне трудно уже было запросто забегать к ней в комнату. Я не могла откровенничать с ней о всяких личных переживаниях, умалчивая о тайне, нас связавшей и разделившей. Поняв, что страшных последствий от моего безумия, кажется, не произойдет, я все-таки отстранилась от Нины. Мы остались добрыми соседями, расположенными друг к другу сверстниками, но не больше. У нас еще будет несколько сближений — в самом начале войны и в ее конце, но ничего похожего на пламень чувств сорокового года уже никогда не возобновится. И я навсегда благодарна Нине за ее взрослый ум, за спасение нашей семьи. Но дорого дала бы узнать, что она-то почувствовала, получив такое письмо, как решила эта правоверная комсомолка его не заметить, о чем думала, читая его. Я никогда этого не узнаю. Время упущено. Да и подозреваю, что Нина и сейчас сделала бы вид, что никакого письма не было. Впрочем, ей уже не до старых писем. Она давно лежит, не вставая, мучаясь страшными болями, и спрашивает нашу Лёлю как врача: «А это долго может еще длиться?»