Я сошла с симферопольского поезда на этот раз в Туле, где меня встречали мама и Мусенька. В руках у меня был чемоданчик, полный кучукузеньского винограда, и авоська, оттянутая до земли двумя большими желтыми дынями. Виноград был дареный, а купленными дынями я очень гордилась: возвращаюсь в родные пенаты, как взрослая, с подарками. А ведь это надо было умудриться с моими-то деньжонками приехать с угощением! На пороге косогорского дома я протянула дыни дяде Сане, а следом за этим ему же вручила открытый чемодан с виноградом — так я благодарила хозяина дома за гостеприимство. Дядя Саня принял подношения и решительно заявил, к разочарованию детей, что пировать мы будем вечером, а Мусеньке что-то тихо шепнул. И вот уже ею откуда-то извлечена мороженица, мальчиками принесен из погреба лед, и они усажены за трудную, но многообещающую работу: крутить мороженое. Устройством пира занялся сам дядя Саня. И то, с каким удовольствием и даже увлечением делал это он, всегда молчавший, всегда занятый, довольно часто сердитый, — в этих его хлопотливых стараниях вдруг промелькнуло для меня то, что так тщательно скрывалось: усталость от вынужденной изоляции, от провинциальной скуки, оторванности от привычного общества и образа жизни. В его веселых хлопотах вокруг стола я вдруг увидела (или вспомнила?) его прошлого, таким, каким он был до ареста и ссылки: известного московского врача, любителя театра, охотника, окруженного такими же энтузиастами этого дела, тонкого гастронома и франта, главу и покровителя большого родственного клана.
На длинном столе прямо на клеенке дядя Саня горками разложил мой виноград, длинными ломтями нарезал истекающую соком дыню и — о восторг! — откуда-то извлек бутылочку сладкого муската. Мы будем пить настоящее вино! Мусенька пытается протестовать, зачем детям вино, тем более Лёле? Но дядя Саня решительно заставляет как врач, что глоток хорошего вина изредка и детям только полезен. О, что это был за пир! Горы сливочного мороженого! Мы его ели из больших суповых тарелок. Тающая во рту дыня, правда, кисловатый виноград и божественное ощущение на нёбе сладко-жгучего муската. Ничего подобного ни до этого, ни после мы не испытали. Домашнего мороженого во всяком случае больше никогда не ели.
Вспоминая с благодарностью этот праздник в честь моего возвращения из Крыма, я испытываю болезненное чувство неисправимой вины. Она даже не в том, что я ухитрилась не попасть на похороны обоих стариков (а умерли они с разрывом в полгода в 1955 году), но и почти не навещала их в последние трудные годы, когда неизлечимые болезни вплотную подступили к ним. К этому времени Краевские уже покинули Серебряный переулок, переехали в далекое, труднодоступное тогда Щукино и обычай забегать к родственникам без особого повода сам собой прекратился. Да и я уже десять лет не жила на Арбате. Но дело, конечно, не в этих территориальных перемещениях. В эти годы родственники вообще отступили куда-то на задний план сознания, благодарные воспоминания перестали иметь надо мной власть, свободного времени не было, я верила в свою звезду литературного критика, а наш маленький сын жил за городом и туда надо было регулярно ездить. Но стыдное раскаяние за опоздание на похороны Мусеньки долго не оставляло меня. Я не была виновата. Отпросившись среди дня в редакции, схватив такси, я очень спешила и примчалась к стенам Донского монастыря в точно назначенное время. Но крематорий, видимо, старался перевыполнить план, и когда я вылезала из машины по одну сторону его ворот, по другую их сторону в автобус поднималась Ирина Сергеевна Краевская, — видимо, она была последней из провожавших Мусеньку. Автобус фыркнул, тронулся и исчез. Я до конца не поверила в свою оплошность и отпустила такси. Почти бегом бросилась я в пустой крематорий и уже там у служащей узнала, что только что действительно похоронили Марию Николаевну Краевскую. Медленно шла я от ворот крематория к Ленинскому проспекту, и веселые картины нашего косогорского детства вставали перед глазами горьким упреком.