В ту зиму тридцать восьмого — тридцать девятого года новое увлечение вошло в нашу детскую жизнь. Возникло это поветрие среди девочек в школе, но вот уже и дома мы все, включая Алешу, стали вести дневники. Наверное, было бы забавно наблюдать со стороны, как четыре-пять подростков сидят за одним столом и что-то строчат в «общие» толстые тетради, заслоняя свои записи друг от друга локтями. Но наблюдать, кроме маленькой Лёли, было некому. Маме было не до нас. Так, во всяком случае, мы считали. Вместе с новым увлечением был нами принят и новый домашний закон. В общем письменном столе, приобретенном для нас недавно «по случаю» отцом, каждому принадлежал отдельный ящик. И вот было решено, что никто не имеет права заглядывать в чужой. Мы соблюдали наше постановление, но однажды, ища карандаш, я заглянула в Алешин ящик и случайно наткнулась на его дневниковые записи, обнаружив к своему удивлению, что мой брат вырос и вовсе не равнодушен к внешности и талантам моих подруг. Во всяком случае красота белокурой Лили Брянской производила и на него в его двенадцать лет сильное впечатление.
Насколько я могла судить, увлечение дневниками скоро стало проходить и у моих подруг, и у моего брата. У меня же обратилось в постоянную, долгую и сладостную привычку. Оставшись в этой страсти в одиночестве, я стала делать ежедневные записи уже не на глазах у всех, а поздно вечером, когда «дети» укладывались спать.
Несмотря на сближение с женой отца и дружбу с соседкой, на постоянное присутствие в нашей комнате моих подруг и друзей, у меня всегда оставался какой-то угол в душе, не подлежавший освещению ни перед кем и одновременно требовавший раскрытия. Дневник в какой-то мере (в мере умения выражать чувства) удовлетворял эту тайную потребность. В нем нашли отражение мои метания между маминым гневным отрицанием режима и разоблачением массовых психозов времени и Нининым согласием с миром, в котором она чувствовала себя хозяйкой, что было так незнакомо привлекательно для меня, связанной рождением с гонимыми, а не с гонителями.
Когда были опубликованы дневники Нины Костериной в пятидесятые годы (или в шестидесятые? я ведь написала на них рецензию, а вот не помню, когда именно это было), кто-то из наших тогдашних собеседников усомнился в возможности девочки тридцатых годов так самостоятельно судить о событиях эпохи. Но мама со всегдашней страстностью воскликнула в ответ: «А вы бы почитали Катины предвоенные дневники! Очень похоже». Увы, тайн не было, она, конечно, читала наши дневники, но педагогично молчала. До поры до времени. О первом ее признании в своей осведомленности я скажу несколько позднее. Второе произошло уже во время войны, вероятно, в ноябре сорок первого года, когда немцы были совсем близко от Москвы. А я все писала и писала, занося в очередную тетрадь свидетельства исторических событий. И вот однажды мама сказала: «Уничтожь свои дневники». — «Почему?» — «Потому что война». — «Ну и что?» — «Все может произойти. Могут разбомбить и наш дом». — «При чем же тут мой дневник?» — «Будут валяться по переулку твои тетради. А может быть, мы сами и не погибнем при этом. И кто-то прочитает то, что ты пишешь. Ты когда-нибудь думала об этом?» Я не думала. Но вынуждена была согласиться с такой возможностью. Так прекратили существование мои дневники. Мы бомб боялись меньше, чем огласки наших тайных мыслей.
Но в тридцать девятом году летопись ведется полным ходом. И я все чаще замечаю, что то, что я успела или сумела записать, приобретает какую-то значительную законченность в моем сознании и памяти, что я становлюсь властной над чем-то, иначе неуловимо протекающим мимо.