Я заметила в тот приезд нечто похожее между отношениями деревенских жителей к нам, столичным гостям, с отношением нас, российских жителей, даже и столичных, к заграничным гостям. Подарки принимаем с удовольствием, но знаем их незначительную для них, одаривающих, цену. Чуть-чуть им невольно завидуем — богатству, комфорту, свободе передвижения, но и чуть-чуть в глубине души презираем за незнание почем фунт лиха нашего, российского лиха. Стараемся перед ними выглядеть богаче и счастливее, чем есть, и прекрасно знаем тщетность наших стараний. Наше прославленное гостеприимство — что же иное, как не такое старание?
В одном из вечерних разговоров на завалинке примчавшийся на мотоцикле Володя, к слову, сказал: «Москва ведь высасывает из нас все соки. Мы все, вся страна, работаем на Москву». Ого, я такого еще не слышала! Я и не подозревала силы антагонизма между провинцией и столицей. Он проступил не только в самих словах, но и в искривившихся обидой губах Володи. «Ты так думаешь?» — спросила я, а про себя усмехнулась: «Да что с вас высосешь? Посмотри на свои поля, заросшие сорняками!»
В Волкове — новшество: возле избы построена деревянная будочка-уборная. Раньше ходили буквально «на двор», где стояла скотина. Вокруг будочки — высоченная густая крапива. Я как-то невзначай да и скажи при Дмитрии Ивановиче: «Ну и крапива у вас вымахала!» Наутро смотрю: выкошена крапива. Раньше она считалась первым признаком бесхозяйственности и упадка. Вот он, почти слепой, и устыдился. А у меня и в мыслях ничего такого не было.
Иду как-то из леса мимо бань, а за ними в овсяном поле — телята, штук шесть-семь пробрались через поломанное прясло и пасутся в свое удовольствие. Я бегом к Сане: «Что же это делается, надо скорее выгнать». А она так спокойно на меня посмотрела, помолчала и обронила: «Так ведь колхозные — и поля, и телята». Вот те раз! Я-то хорошо еще помнила твердую деревенскую науку: не дай Бог скотину в поле упустить.
Внук Сани, сидя за столом, говорит строго: «Баб, а баб, ты смотри, не трогай моих грибов. Помнишь, мы вместе собирали? Так свои я домой отвезу». Я вмешиваюсь в разговор: «Как же это нехорошо получается: собирали вместе, обедаете вот вместе, а грибы — не трогай», но Саня перебивает меня: «Правильно, миленький, правильно. Все в свой дом неси, все — в дом». Наши представления о воспитании явно расходятся.
А едят в Волкове, как я погляжу, все-таки плохо, хотя Саня старается и почти каждый день печет пироги. Но разве это те, бабушек наших, пироги? И где знаменитые здешние кокуры? «Санечка, а чего ты кокур не испечешь?» — спрашиваю я. «Кокур? Да я что-то забыла про них и не вспомню, как их стряпали». Она многого не помнит из того, что традиционно пеклось и варилось в Ландехе. Утрачена старая ландехская культура быта. Корова у Сани своя, но молока взрослые не пьют: все уходит на масло и сметану, чтобы было с чем есть кашу и забеливать похлебку. Мяса — никакого. Еда однообразна, груба и несытна. Так мне кажется с моими столичными привычками.
В кухне у Сани висит прекрасная старая икона со многими клеймами. «Праздники» называет ее Саня. А в горнице — аляповатая современного изделия Божья Матерь, украшенная яркими бумажными цветами. «Какая хорошая у тебя икона в кухне! Старинная». — «Хорошая, — соглашается Саня. — Твоей бабушки Марьи Федоровны». — «А в горнице-то похуже, новая. Ты бы перевесила их, поменяла местами. Вон как она закоптилась от печи», — советую я. «Да та-то в горнице вроде поприглядистей», — явно не соглашается с моим вкусом Саня.
Мы иногда расходимся с Саней и в религиозных вопросах (хотя какой я в них авторитет?). Вот Саня что-то неодобрительное буркнула о старообрядцах, живущих, оказывается, верстах в двадцати от Ландеха (Саня признает только версты, километры игнорирует). Я пытаюсь защитить старообрядцев: «Ну какие же они нехристи? Такие же христиане и даже православные. Только пальцы, крестясь, не так складывают, как мы». Как сердито смотрит на меня Саня! И молча сплевывает в сторону, не снисходя до дискуссии.
Саня то и дело бегает, а то и на велосипеде едет в село, в церковь. У нее там своя жизнь и обширная деятельность. «Я завтра рано уйду, а ты попозже приходи: служба больно хорошая», — говорит она мне. Но прихожу я к церкви к концу службы и жду Саню на лавочке, слушаю разговоры отмолившихся баб. С одной стороны, в магазин привезли детские колготки (как режет мне слух это странное слово на ландехском погосте!), надо бежать в очередь. Но с другой стороны, надо собрать деньги на похороны какого-то самоубийцы. Собирают по рублю, но у меня с собой и кошелька нет. Когда Саня выходит из церкви, я спрашиваю ее, не хочет ли она участвовать в сборе денег на похороны. Саня поджимает губы и отвечает: «Чтобы я свой рубль отдала для пьяницы? Они то и дело здесь вешаются. Не знают, зачем им Господь Бог жизнь дал, а я свой рубль отдавай?» Саня уверена, что она-то знает, зачем жизнь дана.
Мама, Саня и я идем «по землянику» на ближайшие вырубки. Жара. Ягода посохла. В кустах слышится звук: вжиг-вжиг. Подходим, древние старик и старуха еле-еле терзают пилой поваленную толстую березу. Кланяемся пильщикам, это муж и жена из Волкова. Отойдя от них, я говорю Сане: «Как грустно! Такие старые и должны такую тяжелую работу делать. За что такое наказание?» — «Они-то знают, за что! — парирует мои слова Саня. — Господь Бог наказывает». Для нее жива память о старых деревенских счетах времен коллективизации, когда травили Макара Антоновича.
В поисках ягодных мест Дмитрий Иванович предлагает пойти в другую сторону, «за нашу столицу». «Куда это?» — недоумеваю я. «Да за Селивановскую, мы ее „столицей“ зовем». Идем по направлению к соседней за ближним лесом деревне. Да где же она? Отдельные дома в гуще разросшихся до непроходимых зарослей кустов и сорных трав, загородки сломаны, лес подступил к самым постройкам, уличный их порядок нарушен. «Тут что же никто теперь не живет?» — спрашиваю я. «Почему никто, — отвечает Дмитрий Иванович. — Одна старуха вон в том доме осталась. Не хочет переселяться. В своем доме, говорит, помру. Ей раз в неделю трактористы хлеба привозят». Вплотную подхожу к одному из домов, заглядываю в окно, символически перекрещенное одной прибитой к наличникам доской в знак покинутости жилища, и вижу: в избе свалены в кучу столы, табуретки, посудные полки, такие же прочные и чистые, как сам дом. «Саня, — воскликнула я, — да ты посмотри, какие хорошие вещи брошены. Тебе ничего не надо?» Саня смотрит на меня почти с ужасом и во всяком случае с брезгливостью. «Не нами делано, не нами куплено, не нам и брать». Я отскакиваю от окна, обожженная стыдом: забыла такую простую заповедь, священное право собственности, опору былой ландехской этики. Это колхозное, общее можно не беречь, а личное, чужое — неприкосновенно.
Родственников в Ландехе полагается почитать, несмотря ни на что. Саня напоминает нам, что есть и еще родня — папина двоюродная сестра Пелагея Васильевна с сыном. Сын, правда, сильно пьет, да и Пелагея, какая была, такая и осталась, — вздорная. Не любил ее Вася, а все-таки сестра. Она уже в церкви ее, Саню, спрашивала: «Все говорят, к тебе гости из Москвы приехали. Что же ко мне не кажутся?» Сходите, нехорошо. Пелагея теперь не в Ушеве живет, после того как все Ушево сгорело, она в селе построилась прямо против собора, возле Колобовых.