2
Анна Федоровна и Макар Антонович сразу же по приезде нашем приказывают нам называть их бабушкой и дедушкой. Мы слушаемся, но меня смущает память о моей «настоящей» бабушке Марье Федоровне.
Анна Федоровна не похожа на покойную старшую сестру. У моей бабушки глаза были карие, как у папы и у меня, — все мы похожи друг на друга. А у Анны Федоровны — блекло-голубые. Анна Федоровна выше бабушки ростом, тонка и худа. Но моя бабушка была уверенной в себе, спокойной, чувствовалось, что сама себе хозяйка. Анна Федоровна тиха, кротка и покорна: боится Макара. Да и кто его не боится?
Макар Антонович невысок ростом, широк в плечах, у него темные волосы, стриженные по-старинному, как у Пугачева в нашем толстом Пушкине. Борода у него широкая и черная, после бани и перед отправлением в церковь он расчесывает ее частым гребнем, а глаза у него тоже темные, большие, почти цыганские. Он жаден к работе, все умеет делать, что нужно в деревне, все у него получается лучше, чем у других. Он резок на слово, обычно молчалив, но сейчас ведет долгие взволнованные разговоры с папой; я их мало понимаю и почти не помню. Но я остро чувствую, что в деревне Макара не любят, но уважают. Одна Саня ему перечит.
Исподволь изучая Макара Антоновича, я восстанавливаю в голове один зимний московский разговор. Папина двоюродная сестра Саня Обронова, живущая в Москве в прислугах, рассказывала маме о том, как трудно сейчас приходится Макару, получившему «твердое задание», прежде чем уступил и пошел в колхоз. «А скажи мне, Ольга Михайловна, что же такое значит кулак?» — спрашивала та, другая Саня, маму. «А это такой богатый крестьянин, — отвечала ей мама, — который нанимает работников, когда сам не справляется с хозяйством». — «Ну и почему же Макара называют кулаком? Чтоб Макар нанял кого? Да он скорее всех своих уморит, чем заплатит чужому! Ведь он Павлушку своего, шестилетнего еще, будил в четыре утра и сажал верхом на лошадь, погонять ее, когда он сам пашет. А чтоб тот не упал с лошади, привязывал к ней. Посмотри на его старшую, на Клавдию, — ведь замучил бабу работой. Нанять! Да он скорее сдохнет!»
Нет, не любят Макара Антоновича в деревне, завидуют ему и сейчас, униженному, сломленному. Анна же Федоровна боится деревенской зависти — это я скоро обнаруживаю. Стоило мне похвастаться перед бабами на улице, что мы привезли с собой целых двадцать кило сахара, как бабушка тут же схватила меня за вихор уже отросшей челки и больно-больно дернула, наклоняя за волосы мою голову вниз. Этот жест я поняла без слов и запомнила крепко, хотя и не видела ничего плохого в том, что мы так удачно купили в торгсине сахар и привезли его в Волково.
Чуть ли не на другой день по приезде мы с папой в сопровождении всех Одуваловых идем на Ландехское кладбище; на почетном месте, недалеко от церкви, поставлен Макаром Антоновичем на дерновой могиле бабушки Марьи Федоровны безымянный ржавый железный памятник (видно, с заброшенной чужой могилы). Папа молча стоит возле него и быстро отходит в сторону. Потом мы идем к бабушкиному дому, к нашему дому, проданному папой заочно одной одинокой ландехской женщине, Катерине Боярской. Увидев нас в окно, она тут же пригласила всех зайти в избу, засуетилась, усаживая гостей, и хотя еще зимой покупательница отослала папе за дом тысячу рублей, сейчас она вела себя так, словно наконец явились настоящие хозяева, а она, Катерина, в избе этой так, случайный постоялец. Но в доме все по-другому, кроме печи и лавок. Нет желтых бабушкиных стульев, ее нарядной горки, угольника под иконами в горнице — скучно и пусто стало в этом доме. Нам здесь делать больше нечего. И мне становится легче и проще называть бабушкой ласковую Анну Федоровну.
С самых первых дней нашего приезда в Волково решено было, что рыжая Фрося, наша няня, будет ходить в поле вместо Анны Федоровны, а бабушка возьмет на себя заботу «смотреть» за нами. «Смотреть», собственно говоря, надо было за Лёлей, мы с Алешей получили в деревне полную свободу. Лёля — маленькая, слабенькая, голубоглазая — трогала сердца всех, кто к ней прикасался, и распределение обязанностей было принято к обоюдному удовольствию бабушки и Фроси. В моей же жизни, признаюсь, двухлетняя сестра не играла большой роли. Я целиком увлеклась той новой жизнью, что открылась мне в Волкове.
Пока отец был с нами, мы много гуляли с ним по окрестным полям и лесам. Он фотографировал нас большим неуклюжим аппаратом на треножнике, но так и не научился как следует этому в то время хлопотливому искусству. Во всяком случае из его опытов, увы, ничего не сохранилось. Есть один пожелтевший мутный листочек, на котором только моя память может мысленно восстановить то, что когда-то на нем проступало: громадный пень, на котором в затылок друг к другу стоят двое крошечных детей, а третий — девочка побольше, сидит на том же пне, свесив одну босую ногу вниз и склонив набок любопытно и кокетливо голову с низкой челкой. Эта девочка — я, но, увы, ни одной фотографии той девочки не существует. Из-за плохих закрепителей папины опыты не удались, а потом ему стало не до фотографий.
Часто мы гуляли с отцом и вдвоем, без малышей. Ходили в Ландех на кладбище, в Ушево к Василию Федоровичу, за земляникой на ближайшие знойные порубки. Папа не признавал никакой подделки под «деревенское» и сознательно сохранял и в Волкове все привычки столичного жителя — бритый, подтянутый, в отутюженных брюках, в свежей рубашке — всегда и везде. И ягоды мы с ним собирали «по-дачному», в изящную плетеную корзиночку. Собрав ягоды, он предлагал мне отдохнуть на какой-нибудь травянистой поляне, скидывал рубаху, ложился, подставив грудь солнцу, и сладко засыпал, а я сидела рядом и старательно прижимала растопыренные ладони к его телу в тщетной надежде запечатлеть на нем при помощи солнца очертания своей руки. Иногда внезапно набегала темная туча, слышался гром, и мы, подхватив ягоды и рубаху, смеясь и радуясь, бежали к деревне. Лето начиналось жаркое.
В начале июля папа вернулся в Москву.
Вот так вдруг в один прекрасный день объявил нам, что вечером уезжает, и стал собирать небольшой дорожный мешок. Макар Антонович, Анна Федоровна и я провожали папу. Думали лишь немного пройти с ним через поле, через ближний лес до болота. Но так легко было идти по вечерней прохладе лесной дорогой, так не хотелось оставлять его одного на этом пустынном пути, что отмахали с ним и болото, и лес за болотом. Прошли километров десять, остановившись только тогда, когда справа между сосен блеснуло в белых песчаных берегах Свято-озеро, светло отражая громадную зарю. Тут уж надо было папе спешить, а нам с ним прощаться. Бабушка стала совать ему узелки с луковыми пирогами и кокурами, а он, улыбаясь, весело вспомнил, как когда-то в юности по дороге из Ландеха от грусти и волнения отказался в Волкове у тетки поесть вволю блинов, а дойдя вот точно так же до озера, стал думать о них с большой тоской и долго досадовал на свой глупый отказ. Потому-то теперь, поумнев, и берет с благодарностью гостинец. Обняв и поцеловав нас, он вскинул на плечо мешок, стоявший у его ног, махнул рукой и пошел прочь. А бабушка Анна Федоровна долго и низко-низко кланялась ему вслед, утирая глаза концом платка. Кланялась и плакала, пока он не скрылся за поворотом дороги в белых легких сумерках.
Для меня волковское лето — последнее лето, проведенное хоть частично вместе с отцом. Нам еще предстоит пять лет жить вместе, но общего лета у нас не будет. Будут только общие скупые выходные дни, когда усталый дачный муж будет на несколько часов приезжать к нам «на дачу» — отдышаться на подмосковной утлой терраске, чтобы снова спешить к переполненному воскресному поезду. Как отец проводил отпуска, были ли они у него? Не помню. Наверное, работал, чтобы что-нибудь прибавить к жалованию.