Каковы были взаимоотношения обоих моих друзей и что они думали друг о друге, я узнал не только из разговоров, которые велись в моем присутствии, но также из тайных признаний каждого из них в отдельности. Ни того, ни другого я не мог полностью одобрить, ибо у моего Христа опять-таки был иной облик, соответствовавший моим чувствам и представлениям. Но так как моего Христа они ни за что признать не хотели, я мучил их всевозможными парадоксами, когда же они выходили из себя, спешил удалиться, отпустив на прощание какую-нибудь шутку.
Спор между знанием и верой еще не был тогда злобою дня, однако оба эти слова, равно как и понятия, с ними связанные, иной раз уже мелькали в тогдашних разговорах, и завзятые мизантропы твердили, что и то и другое одинаково ненадежно. Поэтому мне однажды вздумалось высказаться и за то и за другое, что отнюдь не было одобрено моими друзьями. В вере, сказал я, все сводится к тому, чтобы верить, во что верить — это уже дело десятое. Вера дарит нас прочной уверенностью в настоящем и будущем, которая порождается доверием к сверхвеликому, сверхмогучему и неисповедимому высшему существу. В неколебимость этого доверия все и упирается; каким же мы представляем себе высшее существо, зависит от прочих наших способностей, даже от сложившихся обстоятельств, и никого интересовать не может. Вера — священный сосуд, и каждый, совершая жертвоприношение, готов наполнить его тем, что у него имеется: своими чувствами, своим разумом, своей фантазией. Со знанием же все обстоит как раз наоборот: дело здесь — не в том, чтобы знать , а в том, что именно ты знаешь, велико ли и досконально ли твое знание. О знании можно спорить хотя бы уже потому, что его нам дано произвольно направлять, расширять или сужать. Знание начинается с единичного, оно беспредельно и бесформенно, воссоединить его можно разве что в мечтах, а посему оно вечно пребудет противоположностью вере.
Такие полуправды и заблуждения, ими порождаемые, в поэтической обработке могут предстать волнующими и занимательными, но в жизни они только мешают и вносят путаницу в наши беседы. Посему я предоставил Лафатеру общаться с теми, кто стремился получать духовные наслаждения через него и вместе с ним, и за это самопожертвование был щедро вознагражден поездкой в Эмс, которую мы с ним предприняли. Нам сопутствовала прекрасная летняя погода, Лафатер был мил и жизнерадостен. Несмотря на религиозную и нравственную направленность своего ума, отнюдь не робкого, он не оставался нечувствителен к всевозможным веселящим и радующим душу житейским случайностям. Он был участлив, остроумен, находчив, да и в других любил те же качества, лишь бы все оставалось в границах, которые были для него установлены его деликатными воззрениями. Ежели кто-нибудь эти границы преступал, он, похлопав смельчака по плечу, добродушным: «Будет уж, ладно!» — призывал его к порядку. Эта поездка была для меня и поучительна и занимательна, но скорее в смысле познания его характера, чем обуздания и упорядочения моего. В Эмсе он снова оказался в окружении весьма пестрого общества, и я поспешил вернуться во Франкфурт, где у меня намечались кое-какие дела, пренебречь которыми я не хотел.