Не одна только вышеупомянутая пьеса занимала автора; покуда он ее обдумывал, писал, переписывал, печатал и рассылал, перед ним вставали другие образы, другие планы роились в его воображении. Тем, которые подлежали драматургической обработке, он отдавал предпочтение и всего чаще размышлял над ними, стараясь приблизить их к осуществлению, но одновременно уже намечался переход к другому роду изложения, который не принято классифицировать как драматический, хотя он и сродни таковому. Переход этот свершился главным образом благодаря особой способности автора даже разговор с самим собою превращать в диалог.
Привыкнув и любя проводить время в обществе, он и одинокие свои думы претворял в беседу; делал он это таким способом: оставшись один, вызывал в воображении образ какого-нибудь из своих знакомых. Просил его присесть, прохаживался по комнате, потом останавливался перед ним и начинал обсуждать то, о чем сейчас думал. Иногда гость отвечал, а не то мимикой давал понять, согласен он или не согласен, — словом, каждый на свой манер. Хозяин продолжал развивать мысль, пришедшуюся по вкусу гостю, или оправдывать ту, которую тот не одобрил, подыскивая для нее более серьезные обоснования, и случалось, под конец из учтивости отказывался от своей тезы. Самое удивительное, что он никогда не выбирал для этой цели близких своих знакомых, а лишь тех, с кем виделся редко, в большинстве же случаев тех, что жили далеко и встречались с ним лишь мимолетно; почти всегда это были люди, способные не столько отдавать, сколько вбирать в себя, люди, готовые с чистым сердцем и спокойной заинтересованностью участвовать в беседе на любые темы, доступные их пониманию, впрочем, иной раз для сих диалектических упражнений вызывались и инакомыслящие собеседники. На эти роли годились лица обоего пола, любого возраста и положения в свете; они неизменно оказывались любезными и милыми собеседниками, ибо разговор шел лишь о доступных и приятных им предметах. И как же бы они удивились, узнав, что я вызывал их для этой идеальной беседы, тогда как многие навряд ли явились бы ко мне и для всамделишного разговора.
Сколь близок такой воображаемый разговор к обмену письмами, ясно всем, только что в письмах тебе отвечают привычным доверием, а в первом случае доверие всякий раз создается заново, вечно меняющееся и не нуждающееся в ответе. Посему, когда автору понадобилось изобразить мизантропическое отношение к жизни, которое овладевает людьми и без того, чтобы их теснили какие-то особые беды, ему тотчас же пришло на ум прибегнуть к эпистолярной форме, ибо любое неудовольствие порождается и пестуется одиночеством. Тот, кто ему предается, бежит всех противоречий, а что же находится с ним в наибольшем противоречии, как не веселая компания? Веселье других для такого угрюмца тяжкий укор, и то, что должно было бы отвлечь его от самого себя, напротив, сызнова загоняет его во внутренний мир. Если же он ощутил потребность высказаться, он сделает это в письме: письменным излияниям, радостным или печальным, никто не противостоит непосредственно, а ответ, даже полный возражений, дает одинокому человеку возможность укрепиться в своих выдумках, повод еще больше уйти в себя. Написанным в таком духе письмам Вертера, наверно, потому и свойственна многообразная прелесть, что их пестрое содержание возникло из идеальных диалогов со многими индивидами, тогда как в романе они адресованы лишь одному — другу и поверенному. Вряд ли стоит еще что-то говорить о том, как была сработана эта вещица, вызвавшая так много толков, но касательно ее содержания стоит, пожалуй, кое-что добавить.
Отвращение к жизни имеет свои физические и моральные причины; исследовать первые мы предоставим врачу, вторые — моралисту, сами же обратимся к главному пункту этой многажды обсуждавшейся материи, в которой наиболее ясно проступает такой феномен. Все приятное в жизни основывается на правильном чередовании явлений внешнего мира. Смена дня и ночи, времен года, цветение и созревание плодов — словом, все, что через определенные промежутки времени возникает перед нами, дабы мы могли и должны были этим наслаждаться, — вот подлинная пружина земной жизни. Чем открытее наши сердца для этого наслаждения, тем счастливее мы себя чувствуем. Но если нескончаемая чреда явлений проходит пред нами, мы же от нее открещиваемся и остаемся глухи к сладостным зазываниям, тогда приходит зло, тягчайшая болезнь вступает в свои права и жизнь представляется нам непосильным бременем. Рассказывают, что один англичанин повесился оттого, что ему наскучило ежедневно одеваться и раздеваться. Я знавал прекрасного усердного садовника, в чьем ведении находился парк; однажды он с досадой воскликнул: «Неужто же мне всю жизнь смотреть, как дождевые тучи плывут с запада на восток!» А об одном из наших выдающихся мужей я слышал такой рассказ: каждую весну он раздраженно наблюдал, как одеваются в зелень деревья, мечтая, чтобы для разнообразия они когда-нибудь оделись в красное. Это и есть симптомы отвращения к жизни, которые нередко приводят к самоубийству, и, пожалуй, чаще всего людей мыслящих и самоуглубленных.