Мрачная погода, продолжительное и суровое ненастье, туманы, вьюги делали весну настоящего года самой скверной, и жена час от часу приходила в вящее расслабление. Истощились очевидно жизненные в ней соки, редкий день проходил без потери крови горлом. Все медицинские средства теряли свою пользу. Везде казалось ей душно и тесно, беспрестанно просилась на воздух, но нельзя было даже и отдушин надворных открывать, дабы не усиливать простуды. Пропадал аппетит, притуплялись чувства. Одно еще чтение ее занимало, и в последних днях жизни своей она заставляла читать "Тысячу и одну ночь" по-французски. Вслушивалась в десятое слово, потому что мало-помалу изменял ей слух, и до того под конец она стала слаба, что нельзя было иначе с ней говорить, как с напряжением голоса. Лишение сего чувства прекратило беседы между нами. Не все я мог ей сказать так, чтоб никто, кроме ее, не слыхал. Сия предварительная преграда обыкновенной нашей взаимности в разговоре готовила меня к потере друга искреннего и единственного в Евгении. Я видел еще ее, сидел с нею, но уже мысли наши не смешивались вместе, и в сем толико нежном, толико драгоценном в супружестве отношении Евгении для меня не было уже на свете. Известно, что в подобных болезнях, когда грудь и легкое преимущественно страждут, люди умирают почти вдруг, сохраняя до последнего вздоха самую свежую память. Здесь, напротив, жена моя от чрезмерной слабости часто забывалась и без сна бредила до того, что надобно было затворять к ней двери и оставлять ее одну, ибо она по получасу без умолку говорила, требовала ответов на нескладные свои мечты, и от насильственного такого труда грудь приходила в пущее утомление. Что мне оставалось делать, глядя на такое плачевное разрушение всего ее состава? Я терзался, плакал, унывал до отчаяния и все то принужден был, однако, скрывать от глаз ее. Когда она приходила в себя и при ясной минуте солнца чувствовала несколько себя свежее, она любила поиграть минут пять в билиард и от такого маленького упражнения уставала, как бы от тягчайших трудов. Занята была беспрестанно в мыслях мной и старшей дочерью и, когда бредила наяву, то всегда твердила о том, что я на днях получу ленту, а Маша вензель. Хотелось ей исполнить христианский долг, исповедаться и причаститься, но, боясь, чтоб действие такое меня не испугало, она с свойственным ей благоразумием уверила всех, что ей хочется говеть установленным порядком. Целую неделю поста отправлялась в комнатах ее служба, не могла она только быть в церкве у обедни.
В субботу Лазареву 16 апреля священник, духовник наш, отслужа ее, приходил в спальну к больной с потиром и тут причастил ее. Она, одевшись нарядным образом, как бы в день торжества, ожидала святые дары с христианским духом и верою. При виде их встала и, стоя на ногах, прочла сама все положенные молитвы. В толь трогательные минуты, когда вера, одно сие превосходное чувство, одушевляло ее и наполняло ее сердце, я, скрываясь в другой комнате, цепенел, падал пред образом Божьим, не видя ни неба над собой, ни земли под ногами своими. Ужасно терять то, что мило! Нет казни жесточей в тленном нашем мире! После причастья она была тиха, спокойна. Казалось, ничто ее не волнует, и мысль о смерти будто бы даже весьма далеко отстояла от ее рассудка. Так подкрепляет нас Всесильный, когда требует природа от нас последней дани своей. Все ожидали, что со вскрытием рек кончится жизнь ее, но когда прошла Клязьма, и жена в одном и том же положении осталась, луч надежды ободрил меня. Я думал, что царь небесный остановил еще на время столь близко нанесенный удар. Увы! Промысл Божий только медлил, но не отменял приговора своего. Время не менялось, воздух был сыр, холоден, губителен для слабых. Самому мне потребно было развлечение для сохранения не столько сил телесных, как целости умственных способностей. От природы наклонен будучи к ипохондрии, я мог впасть в самый крайний ее степень, смотря беспрестанно на страдальчество жены моей. Мне советовали съездить куда-нибудь. Сама жена, деля нежную душу свою между мной и собою, убеждала меня пошататься на других местах, озаботиться иными предметами, но чем мог я заняться, видя жену страждущу, кроме ее болезни? Везде за мной шла тень ее, и страх сопровождал меня на каждом шаге. Однако поехал в конце апреля по городам с намерением возвратиться домой через неделю и посетил некоторые ближайшие уезды.
Святую неделю провел в слезах и унынии жестоком дома. Евгении хотелось непременно, как и в прежние годы, слушать позднюю заутреню в покоях. Она во все время отправления ее сидела, забывалась часто и говорила в бреду. В последний раз тогда мы с ней во имя воскресшего Христа облобызались. Она улыбнулась, прижала меня к сердцу и тотчас забылась. В груди моей, в этой груди, которой физическую крепость стократ тогда желал вместо себя Евгении, спирались бесчисленные вздохи. Поцелуй ее глубоко отозвался в сердце моем, и минута забвения ее была для слез моих минута свободы. Я заплакал... Бог один, оставшись между нами в покое, ибо священник с иконами проходил сквозь все прочие, Бог видел, как сильно чувствовал я тогда крепкую его руку.