Святая неделя открыла все дома, начались пиры, балы и съезды разного рода. С старым губернатором прощались, с новым знакомились. Мне было еще не до праздников. Состояние жены моей меня беспокоило. Я ждал с нетерпением хорошей погоды и решительного тепла, чтоб ее привезти к себе. Между тем, как скоро пути поправились, Рунич с домом своим уехал в новоназначенное ему место. В день его отъезда он у меня обедал и от меня пустился в дорогу. Весь город провожал его со слезами, особливо барыни, иные растерли зрачки до крови. Хотя для меня зрелище такое было не новое, ибо я уже живал в городах подобных и знал, что в провинциях часто более политики, нежели у двора, однако я не мог равнодушно смотреть на картину публики владимирской при отъезде г. Рунича. Многие рыдали, обнимая его, и уже через неделю не слыхать было имени его ни в одном обществе. Участь равная всех начальников: в глаза все им льстят, а заочно злословят. Рунич сам очень плакал и сделал из отъезда своего как для себя, так и для обывателей какое-то трагическое зрелище. Я не рассуждаю, до какой степени могли быть искренни слезы сетующих о разлуке с ним и сколько он их заслуживал, это не входит в мою собственную Историю. Скажу только то, что проводя его, я в городе остался один с Хованским, который жил с ним не в большом согласии. Прочие судьи все с женами своими поехали его провожать, кто за заставу, кто до первой станции и иные далее. Каждый в этом случае мерил шаги свои по усердию к его превосходительству. По отъезде его остался я полным хозяином в доме и начал приготовлять его к принятию жены моей.
Слава Богу! Наконец дождался я ее. 2 мая она приехала, слаба еще, хвора, но по крайней мере я видел ее с собою и был утешен. Ее провожал от самой Москвы добрый старик Салтыков, домашний наш, Классон, и один из членов медицинского сословия, которого я отсюда посылал к ней навстречу, то есть не по наряду, но по просьбе, дабы, приняв от московских врачей наставление, как ее лечить, мог он быть ей в нужном случае полезен. Политковский с полным изъяснением ее болезни сдал ее на его руки. Натура на первый случай помогла ей лучше всех лекарств. Нагорное положение города доставляет ему всегда чистый воздух. Легкие женины укрепились. Мало-помалу стала она приходить в силы, и оба мы обольщались совершенным ее выздоровлением, потому что она даже совсем перестала харкать кровию. 8 мая, день моих именин, дали мы первый еще бал в своем доме. Съехалось человек до ста. К умножению нашего пиршества, приехали к нам видеться княжна Долгорукая, тетка моя двоюродная, с которой я свыкся от самого ребячества, а с ней тетка же двоюродная, вдова Анна Александровна Лопухина. Обе они пристали у нас в доме и погостили на нашем новосильи дни с три. Казалось, что мы еще с Москвой не расстались. Тетушка Лопухина, желая больше, нежели одним посещением уверить меня в ее хорошем к нам расположении, подарила детям моим (их со мною было шестеро, Варвара оставалась в Москве на воспитании у сестры моей большой в ее удовольствие) триста рублей. Может быть, ей досадно было бы узнать, что я о такой безделице упоминаю, но для меня не существо вещей делает цену поступка, а образ услуги. Не стыдно было детям моим принять такой подарок от родственницы, но стыдно было бы мне скрыть его. Дети не могли сами чувствовать сии ласки по малому их возрасту, но мне предосудительно было бы не поставить им сего в виду в моей жизни. Обе они, княжна и госпожа Лопухина, скоро от нас уехали, и остались мы в том положении, в каком надлежало нам привыкать жить впредь. Уехал и Салтыков, с которым мы уже навсегда простились. Он покинул Москву так же, как и мы, обратился к своей пензенской деревне, взял отставку и оттуда иногда писал к нам дружеские письма. Кто раз привыкал к жене моей, тот не мог от нее отвыкнуть. Он и заочно пленялся бесподобными ее качествами, ссорился и мирился с ней письменно и кончил жизнь свою, о чем в свое время еще упомяну, как самый верный друг всего нашего семейства.