Голоса мои никакого действия не имели, их слушали и приобщали к делу, а между тем по большинству прочих чинилось исполнение, и наконец, по многим пустым привязкам к залогам Калугина, определили к торгам его не допускать. Вошел в Контору один жид Перетц, с которым о заключении контракта по той цене, какую он рассудил объявить, представлено в Сенат, но как Нелидов сим одним успехом доволен быть не мог, то и добавили в протоколе, что по беспокойному свойству моему, происходящему от гордости, которая ни в чьей подчиненности терпима быть не может, представить о голосе моем и поступках Сенату. Товарищи мои не постыдились сего протокола подписать, хотя миллион имели правильных причин по крайней мере не злословить в акте присутственного места насчет равного себе члена, да и какую связь могла иметь нравственность моя с обстоятельством дела? Всякий, начиная от директора до последнего члена Конторы, вправе был судить о деле, оговаривать голос мой, но кто дал такое же право им судить и лицо в его качествах? Одна трусость и слабоумие могли к сему побудить, всякий хотел угодить начальнику, не считая предосудительным оскорбить подобного себе сотоварища, предать его всей ярости верхних наших судилищ. Поступок такой Конторы тем менее был позволителен, что жестокость тогдашнего времени подвергала бы меня самому несчастному жребию, если б не рука Божия очевидно спасла. Чего ожидать должно было от Павла, седяща на престоле, тому, кто противился выгодам первого его любимца Кутайсова, и о котором целое место, где он присутствовал, такого рода делало представление, чего? Натурально, беды! И беды примерной. Товарищи мои, однако, не запнулись подписать, можно сказать, смертного обо мне приговора. Я извиняю Нелидова, он был на меня сердит, самолюбие его было раздражено, в нем действовали страсти, и я бы худо знал человека, когда бы не признал силу ее над нами до такой степени, что мы и кротки, и честны, словом, и человеками нередко быть перестаем, когда они нас волнуют, но товарищи мои, они какой имели интерес поступить со мной так худо? Сам Перетц ужаснулся моих обстоятельств, он показал мне сильный опыт своего добродушия. Когда уже протокол был подписан, рапорт отдан ему в руки для доставления в Сенат, то он прислал ко мне товарища своего жида же Штиглица, конечно, не с тем, чтоб подкупить меня, то было поздно, но из сожаления к моему так некстати оказавшемуся патриотизму и любви к правде. Он поручил ему открыть мне картину моей погибели, сказав, что он действует и торгуется не за себя, а за Кутайсова, и тут-то я узнал, но поздно, сколько я неосторожен был в моих поступках. Поздно, говорю я не потому, что если б я это знал, то бы поступил иначе и пристал бы к неправде, но для того, что мог бы как-нибудь отпуском или болезнью отклониться от такого опасного дела, и, кажется мне, средство столь оборонительное не замарало бы меня нимало в глазах людей порядочных; но дело было сделано. Штиглиц предложил мне, не хочу ли я к кому писать в пользу свою в Питер, дабы сколько можно защититься против посылаемого на меня рапорта. Я совет сей принял с благодарностию, и он взялся доставить мои письма. Тогда, к счастию моему, минута благоприятная встретилась для князя Юрия Владимировича Долгорукова, который уже меня довольно любил, чтоб захотеть для меня сделать что-нибудь. Случай князя Лопухина, бывшего тогда генерал-прокурором, по связи его с Долгоруким привлек его в столицу. Он был член Совета, беспрестанно с государем и Лопухиным. Я писал к нему, писал к другому приятелю Лопухина Корсакову, фавориту Екатерины Второй, который по связи его с теткой моею графиней Строгановой был ко мне благосклонен. Из сих двух писем первое много в пользу мою подействовало, последний был пустой человек, ни на услуги, ни на предстательства не способный. Долгорукий употребил труды свои, он просил Лопухина, и при докладе Сенату по рапорту Конторы оставлены без внимания все посторонние ее донесении обо мне, а только рассуждаемо было о контракте, который натурально заключить позволено с Перетцом, ибо кто и где станет с сильным бороться? Таким образом спас меня сам Бог от новых бед, мне предстоявших. Вот как иногда человек не сам собой, не по своему произволу встречает такие обстоятельства, кои самые спокойные дни превращают в пасмурные. Они в другой раз со мной сходились, то же было в Пензе. К утешению моему с стороны службы, князь Долгорукий выпросил шурину моему Смирному, служащему в Нижегородской соляной конторе асессором, чин коллежского асессора. Он дан ему был от Сената без представления нашего места, которого бы Нелидов, открыто меня не любя, никогда об нем не сделал. Но недолго благодеющий мне князь и сам пробыл в случае у двора. Капризный Павел скоро его от себя отогнал. Он, получа отставку без мундира, приехал опять обрывать свою подмосковную каналами, он не мог жить без дела и, когда служба оного ему не доставляла, тогда он занимался хозяйством и паче строением, главною страстию своею. Это наполняло его досуги, разбивало его мысли, услаждало скуку, словом, было для него полезно. Удаление от двора, происшедшее частию от ссор между княгини его и Лопухиной, удалило от него в Москве многих его знакомых, которые не смели его посещать тем паче, что отставка без мундира была вывеска императорского на него гнева. Как странно было видеть в фраке генерала шестидесяти лет, израненного, служившего в семилетнюю войну, бывшего противу всех российских неприятелей везде и во всякое время, отличенного при Екатерине громкими титлами ее генерал-адъютанта и подполковника гвардии и никогда еще не ходившего без шпаги в мещанском фраке, но такая безобразная картина, постыдная для самого императора, не долго смешила московскую публику. Долгорукий скоро получил опять право носить мундир, а до тех пор он не выезжал никуда из своего Никольского.