У двора я не имел счастия быть представлен, потому что императрица в короткое время моего там пребывания не выходила, а к меньшому двору я не имел уже прежних прав требовать входа. С отсутствием нашим исчезли и благотворительные о нас попечения. К тому же обстоятельства французской революции наполнили робкую душу Павла несмысленными предубеждениями. Эстергази, иностранец, живущий в Петербурге, пужал его, как малых детей чортом. Он заперся, остерегался каждого, недоверия его усугубились, никто не входил в его пространные чертоги, кроме нескольких избранных, коих Эстергази и прочие эмигранты позволяли ему не бояться. Тогда в Петербург валились, как саранча, отвсюду французские выходцы, и многие жили на счет нашего двора. Сие удовлетворяло честолюбию Екатерины, умножало ее величие и славу, но всегда ли слава влечет нас к полезному? Сие рассуждение слишком мелко для высоких умов, они не считают достойными внимания своего иные предметы, как те, посредством коих могут заслужить рукоплескания, словом, двор весь был невесел. Зрелище короля и жены его, казненных поносно на торжище в просвещеннейшей части света в глазах безмолвной Европы, могло приводить царей в трепет и удалять от них забавы, но бояра жили роскошно и веселились. Между всех пиров, коими воспользовался я, сидя часто на последнем краю великолепных столов и размышляя о свойстве их весьма философически, всех больше меня расстроил обед графа Шереметева. Ему непременно хотелось, чтоб я у него обедал. Он меня усильно звал, и я поехал. Пускай вообразит всякий, с каким духом я ел сладкие его приправы и пил пенистое шампанское вино, когда напоминал, что за ним во владении наглым образом отнятых у нашего дома четыре тысячи душ, о коих в самых началах моей Истории пространнее я имел случай изъясниться. Каково было мне, привставши, благодарить за лишнюю рюмку вина того, у которого сотая часть погреба заготовлена была на счет моей собственности? Каково было мне видеть золотом залитых слуг в том самом доме, где некогда отец мой хаживал босой, имея право на четыре тысячи душ? О, сколь счастливы все те, у коих нет жолчи! Поздравляю их, -- у них можно все отнять и позвать к себе в гости, ласковый прием их успокоит, а лишний кубок совсем утешит.
Несколько дней проживши в Питере и каждое утро посещая г-на Самойлова, скоро увидел я, что от него толку не добьешься, и должен я был все свои бумаги, не развязывая из чемодана, везти назад в Пензу. Он меня приветствовал, звал обедать, и я обедал у него два раза. Один раз как дальний родственник (о, конечно, самый дальний, ибо бедность и богатство никогда не родня) с его друзьями, и то много чести! А другой раз со всеми экспедиционными почетными чинами. Между этими двумя столами для меня разница только была та, что за первым больше болтали, а за вторым больше пили; в прочем, кажется, все было то же. Наконец, скучно мне стало жить праздно, решился я непременно требовать у г-на генерал-прокурора минуты в его кабинете, и он мне ее назначил после обеда. Приехал я, доложили, впустили, вошел и сел, но едва начал речь, как cynpyrà его высокопревосходительства, сговорясь в собрание какое-то вместе с мужем своим ехать, и то на беду мою в первый и, может быть, единственный раз, боковыми дверьми вошед в наше убежище, потрепала его за личико, попеняла, что он очень занят, не бережет своего здоровья, и повела его с собою сажать в карету. Вот и вся аудиенция! Изумлен будучи таким неожидаемым препятствием, не понимая, как наша беседа могла так скоропостижно кончиться, поехал я в большой досаде, но с решительным намерением назавтра откланяться и убираться в свою пустыню. В большом городе, каков Петербург и прочие ему подобные столицы, большое предстоит человеку удовольствие, которое он во всяком положении чувствовать удобен, -- это беспрестанная перемена предметов, они в такой подвижности, случаи так бегло скопляются, что едва один приведет тебя в негодование, как тотчас другой за ним дарит тебе приятную улыбку. Таковую произвел во мне визит мой в тот же самый день к Нарышкину, обер-шталмейстеру. Современники мои все знают его нрав и обычаи. Нет нужды мне его здесь описывать, и ежели я где прежде уже об нем не говорил, то следующие строчки дадут об нем достаточное понятие каждому. Он меня знавал, и как скоро меня увидел, то, бросясь на шею, спросил: "Êtes-vous content de votre sort?" {Довольны ли вы своей участью? (фр.).} Какой обширный вопрос, особливо для меня в ту минуту, как я без всякого успеха выезжал из-под ворот генерал-прокурора! Мне не было нужды затрудняться ответом, ибо едва вопрос сей сорвался с его языка, как уже он, забывши, кому и что сказал, занят был бандурою плешивого армянина, который в той же комнате готовился продать ему фальшивую бирюзу за истинную. Поверит ли, однако, кто-нибудь, что я ему позавидовал? Чему же, меня спросят. Чему? Самому этому вопросу. Не видит ли каждый, что тот, от кого он идет, есть пресчастливый человек в свете? Он один мог смело сделать всякому этот вопрос. Почему? Потому что ничья судьба от него не зависела, никому он не силен был сделать ни добра, ни худа. Однако вопрос сей означал участие, самое холодное, самое пустое, конечно, но не всякий из числа тех, кого он им награждал, знал, что у него это так же в привычке механической языка, как у сорок кричать каши. Иной мог обманываться, думать, что он и вправду доброхотствует ближнему, и по неведению отходил от него с сожалением крайним, что такой благодетельный человек не имел способов угождать подвигам своего сердца. Другой знатный господин не мог бы сделать такого вопроса. Его тотчас заметали бы требованиями, наложили бы на него обязанность действовать, помогать, но Лев Александрович Нарышкин очень твердо знал, что ему никто в ответ не сообщит своих огорчений, следовательно, от тягости докук будучи избавлен, он наслаждался славою у тех, кои его мало знали, добродетельного вельможи. Право, мне так кажется, и я ему позавидовал.