IX
Весна. Я бегаю по узким грязным улицам Третьей Роты. Шумят ручьи, звонкое синее небо над Донцом колышется дрожащим маревом заводского дыма. Ветер относит его направо за Донец, за голубеющие леса, к русским сёлам, что стоят среди песков и сосен.
На Красной улице, центральной улице нашего заводского села, ко мне подбежали двое мальчишек, смуглые курносые и весёлые. Как и я, они были бедно одеты, но весенней радостью пылали их задорные чёрные глаза. Старший крикнул мне:
— Давай бегать!
— Давай!
И мы побежали.
Это были дети часового мастера Дмитра Гороха — Ларя и Федя. Они жили в бедной, неогороженной чужой хате. Мать стирала бельё у Ванвинкенрова, или Жилы, как называли в народе бельгийца, владельца фабричной мастерской около завода. Отец Лари и Феди, как и мой, был алкоголиком, каждое лето он шёл на рудник и бросал семью на произвол судьбы, а зимой возвращался в Третью Роту почти раздетый: на одной ноге — онуча, на другой — драная калоша. Его жена Наташа фактически содержала пьянчугу. Обмоет его, оденет, а летом он снова исчезает, чтобы зимой вернуться грязным, оборванным… У него тогда по воротнику целыми армиями лазают паразиты, а он не разрешает уничтожать их:
— Воша тоже хочет жить. Не тронь их!
Он страшно скандалил, когда напивался, выбрасывал иконы из хаты, топтал их ногами и гонялся с ножом за своими детьми.
Он выбегал босиком на снег и кричал мне:
— Володька, почему земля крутится? Я не хочу, чтоб она крутилась. Я ей запрещаю это!
Но земля не слушалась Гороха и не переставала крутиться. Горох хотел смастерить, как и муж сестры моего дедушки, гигант-столяр Холоденко, вечный двигатель; только Холоденко — деревянный, а Горох — железный «перпетуум мобиле».
У них ничего не получалось, но несчастные изобретатели упрямо продолжали своё безнадёжное дело.
«Добрые люди» посоветовали маме и Горошихе напоить своих мужей водкой, настоянной на «божьих коровках», чтоб отучить их пить.
Мама с Горошихой так и сделали.
Отец едва не умер от нескончаемой рвоты, а Гороху — хоть бы что. Желудок у него был железный. За это он хорошенько отхлестал свою жёнушку. Горошиха была молдаванкой, вернее — валашкой, и очень любила своего несчастного мужа. Она была настоящая труженица. День и ночь работала и содержала всю семью.
Удивительно жестоко относился Горох к своим сыновьям, а дочь Серафиму любил. Когда четвёртый сын — маленький Василь — упал лицом на раскалённую плиту, отец даже пальцем не пошевелил, чтобы спасти его. Сказал только:
— Пусть горит… Чёрт его не возьмёт.
У Василя ужасно обгорел левый глаз.
Старший их сын Петро уже ходил на завод. Мне нравилось их трудолюбие, этих Горошенят, трудолюбие и бережливость. Нравилась их смелость, когда они дрались с мальчишками, особенно сила, храбрость и выдержка Феди. Он дрался молча, от ударов никогда не плакал и всегда выходил победителем. Противников пугало железное и грозное молчание Феди, подкреплённое, конечно, сильными толчками и стальной хваткой рук.
А Ларя рисовал, как и его отец. Он мечтал стать художником.
Мы часто купались в Донце, переплывали на ту сторону, в лес, и крали у лесника Паримона арбузы и дыни на бахче, рвали дикие груши и кислицы, собирали дрова, а больше крали их; разбирали плетни у Паримона, ходили на озеро ловить рыбу и выкорчёвывали пеньки для костра, рвали ежевику и собирали грибы.
На свалке за магазином «Общество потребителей» при содовом заводе мы часто шарили в поисках разноцветных бумажек, ягодок и конфет, ярких лоскутков…
Как-то мы рылись на этой проклятой свалке, и я, не заметив, наступил босой ногой на половинку разбитой бутылки: острые концы её врезались мне в пятку. Я дико орал и никак не мог остановить кровь. Тогда Ларя Горох оторвал от своих штанов карман и перевязал мне ногу. Потом я лежал дома.
…Вот мы катаемся на дрезине, на которой рабочие возят шпалы для ремонта колеи возле завода. Я схватился за железные ручки спереди дрезины и бегу по шпалам — спиной к станции. Когда дрезина разгоняется, я вскакиваю на неё и мы смеясь тарахтим по рельсам, а потом всё начинается сначала. Но как-то раз я не успел вскочить на бешено мчащуюся дрезину. Ноги мои попали между шпал, и дрезина ударила меня выше колен. Однако я не выпустил железных ручек, хотя тело моё оказалось под дрезиной, между рельсами. Горошенята никак не могут остановить дрезину, она мчится, а я кричу, волочась под ней, но железных ручек не выпускаю из окаменевших рук.
Наконец дрезина остановилась. Меня вытащили из-под неё, я пытался встать, но не сумел. Страшный удар, наверное, парализовал мои ноги, и коленные чашечки свернулись на сторону. Мимо проезжал крестьянин с арбой сена, меня подняли и уложили на это сено, привезли домой. Я два месяца не мог ходить. А потом всё прошло, только коленные чашечки у меня и поныне острые.
Мы собирали на шахтах уголь и железо, медь и жесть, чугун, но больше — крали на заводе и продавали металлолом нашему родичу Удовенко, который жил на глухой улице, над Донцом, и прозывался по-уличному — Железняк.
Он платил нам за фунт меди 8 копеек, за фунт железа — копейку, за фунт чугуна — пол копейки и копейку за три фунта жести. Как-то мама взяла меня за руку и повела в заводскую бондарную мастерскую, где я стал работать учеником. Пантелей Плыгунов, цеховой бригадир, платил мне ежедневно 5 копеек, а я за это собирал гвоздики по цеху. Потом квалификация моя повысилась: я стал «заовтаривать» бочки для бикартоната, то есть вбивать гвозди в маленькие обручи над дном и вверху бочки с внутренней стороны обода и вбивать кольца в днища этих бочек.
Ещё в Седьмой Роте, где отец был сельским писарем, я, когда пас с сельскими мальчишками и девочками телят и коров, кроме игры «в кремешки», научился играть пальцами на губах. Делается это так: большим пальцем правой руки, повёрнутым и загнутым книзу, упираешься в подбородок, под нижней губой, но не сильно, и вытягиваешь сомкнутыми остальные пальцы, потом, охватив большой палец левой руки правой рукой, начинаешь быстро вертеть вверх и вниз ладонь правой руки. Когда крутишь ладонь и при этом мычишь, то мычание превращается в непрерывное «би-би-би», или «ми-ми-ми», или же «ма-ма-ма» — словом, как захочешь.
Я знал много мотивов вальсов, маршей, песен, и Пантелей Плыгунов заставлял меня играть для рабочих на губах.
Я садился, заложив ногу за ногу, на бочонок и почти целый день играл рабочим на губах, а им от этого лучше работалось.
Иногда я получал гривенник «на конфеты».
Мне очень нравилось работать в бондарне, а играть марши надоело, от них у меня болели губы и немели руки.
Все рабочие были весельчаки и много пели.
Ходят вокруг бочек на верстаках, забивают в обручи гвоздики и все поют, смеются и поют:
Он по горнице похаживает,
Балалаечку налаживает…
А румяный и красивый Панько Плыгунов, наш цеховой бригадир, только похаживал своей лёгкой походочкой по цеху и приветливо и весело всем улыбался. Он был ласковым человеком, задушевным, искренним и поэтичным. Никогда ни на кого не кричал и не бил, и работа вокруг вся в песнях и солнечных лучах так и кипела.
Возможно, и бывали у него конфликты с рабочими, но я такого не помню. Моё детское воображение было наполнено песнями и радужными картинками труда… Всем сердцем отдавался я работе… Очень я полюбил её и хотел быть как взрослые.
Но я был мал, а детский труд запрещался на заводе, и когда приходил инспектор по труду, Панько Плыгунов прятал меня в большую бочку, а когда инспектор покидал цех, я вылезал и с радостью погружался в звонкий и светлый мир труда.
Но недолго продолжалось моё счастье… Пришлось мне оставить завод, потому что малолетним не полагалось работать в этом коптящем и громыхающем гиганте.
Часто мне снилась залитая радужным солнечным светом и песнями бондарка, и я плакал во сне от тоски, невозможности вернуться в этот чудесный и манящий мир.
А зимой мы выехали в село Переездная, где отец стал учителем. Я уже красиво писал, на пятёрки и без ошибок, решал задачки на все четыре действия, умножал трёхзначные и даже четырёхзначные числа.