Гл. 7. В эвакуации - 1941-44 гг
Советская власть действовала заботливо и четко. По указанию райкома партии в первый же день нашего приезда колхоз выдал на каждого прибывшего по 5 кг. муки, 5 кг. баранины, 5 л. подсолнечного масла и 5 л. молока («всего - по 5») - из расчета на 5 дней, определенных на обустройство. После этого всем трудоспособным надлежало идти работать в колхоз, а детишкам продолжать учиться в школе на новом месте.
Войну здесь всё же ещё не «почувствовали»: жили спокойно, и большинство колхозников - достаточно зажиточно. Поселили нас у вдовы Татьяны Федоровны Аникиной, жившей с сыном Шуркой, добрым и веселым 17-летним малым. Она отдала нам свою горницу, сама с сыном оставила себе маленькую комнату и прихожую. В красном углу горницы располагались иконы. На одной была подпись (на старославянском языке) «Алексiй - человек Божiй». Хозяйка была набожной, каждое утро и вечер стояла на коленях и шёпотом молилась. По утрам, просыпаясь, я видел её молящейся в углу и отбивающей поклоны перед иконостасом. В углу горницы для дополнительного обогрева стояла «голанка» - цилиндрическая высокая каменая голландская печь, обитая железным листом.
Прихожая была большая, с русской печью посредине, где на каменной лежанке наверху в крестьянских семьях обычно спали старые и малые. На поде внутри печи выпекался хлеб, лепёшки и блины, варили обед, таская ухватами и ставя на шесток чугуны с горячими щами. Когда печь немного остывала, туда помещались горшки и кринки, в которых «парилось» и дозревало топлёное молоко… Сливочное масло «сбивалось» из сметаны в «пахталке» - удлинённом узком деревянном «бочонке», внутри которого надобно было вручную двигать вверх-вниз деревянный шестик с круглым плоским наконечником… Через некоторое время сметана «сбивалась» - разделялась на густое масло и жидкую обезжиренную пахту, напоминающую сыворотку… Ею обычно поили скотину (хотя она полезна и для людей…).
В сарае хозяйка держала корову и годовалого бычка, полдюжины овец и козу Розку. Ещё были, конечно, куры со своим «начальником» - рыжим петухом. Для меня, городского мальчишки, всё увиденное было внове и очень даже нтересно… Так, я в первые же дни по приезду, найдя на скотном дворе подмороженные утренними заморозками красивые и твёрдые круглые чёрные «фасолины» и «горошки», некоторое время размышлял, что это такое, потом положил их на печь, чтобы разморозить, пока по запаху, наконец, не догадался об их происхождении… Потом, конечно, пригляделся, что такую же «продукцию» выдают и наши овечки и козы. Различных подобного рода «открытий» было много…
Хотя наша семья была «городская», однако, вероятно, крестьянские корни (или «гены», как любят говорить) позволили быстро и практически безболезненно перейти к новому образу жизни. Труднее было приехавшим с нами семьям «чисто городской» интеллигенции - запомнилась учительница музыки из Кишинёва, которая все время жаловалась, что окончательно испортит руки и не сможет играть на фортепиано...
Отчим стал работать на колхозной конюшне (он был родом из небольшого посёлка на Украине и в молодости имел дело с лошадьми – ещё в первую мировую войну). Он возил с полей солому и сухую ботву подсолнечника. Солома в колхозе шла на подстилку (а когда кончалось сено, то и на подкормку) скоту, а высохшая на морозе ботва подсолнечника использовалась для растопки кизяка.
Зимой 1942 года и отчиму, однако, пришла повестка из военкомата. По возрасту его взяли только в санитары в эвакогоспиталь. До начала нашего наступления от Сталинграда на запад он служил недалеко от нас, в Саратове, и сестра Фира даже один раз ездила к нему «в гости» в этот госпиталь.
Мама же с осени стала трудиться на открытом току и в амбарах, где сушили и перелопачивали зерно. Освоилась и вспомнила свою деревенскую юность быстро. Правда, в первую же неделю с ней случился конфуз. На вопрос приходить ли в воскресенье на работу, бригадирша ответила: «ежели ВЁДРО будет, приходи». На следующее утро мама, как примерная колхозница, пришла с ведром на работу. «А ведро зачем?» – спросила бригадирша». После упоминания о вчерашнем «указании», бабы долго покатывались со смеху над «городской». Оказалось, на местном говоре «вёдро» (а не вЕдро, конечно) означало «хорошую погоду». В говоре жителей среднего Поволжья много местных диалектизмов: всегда употребляли, например, слово «васейка» - в смысле «вчера», «давеча» - означало «раньше», а также неистребимое «усилительное» междометие «чай» (ведь) всегда звучало в начале почти каждой фразы... Не знаю, сохранилась ли такая особенность речи здесь в начале нынешнего века, спустя более 70 лет… Когда же я вернулся из эвакуации в Харьков, в школе долго потешались над моим говором, который я незаметно для себя усвоил за годы жизни на Саратовщине и лишь только спустя несколько лет постепенно изжил…
Мои однолетки - деревенская ребятня – были, как и положено всем детям в 9-10-летнем возрасте, обычными сорванцами, но взрослых слушались и, главное, помню, не матерились. Почему-то, помнится, что и взрослые тоже не матерились (при детях особенно). НА ЛЮДЯХ ТОГДА НЕ МАТЕРИЛИСЬ ВООБЩЕ - в деревенских семьях с достаточно патриархальным укладом, в отличие от каких-нибудь фабрично-заводских слободок, это было не принято и предосудительно! Замеченного в таких избыточных словесных художествах даже укоряли: «ты што, фабричный какой ?!» Если и допускались матерные слова, то лишь в чисто мужских, «своих» компаниях и/или по «большому поводу» - и обычно не в присутствии женщин и незнакомых людей…
Зато нам, детишкам, иногда приходилось выслушивать от своих сверстников разные обидные дразнилки «антисемитского» характера – хотя они были беззлобные и наивно глуповатые. Например, сидит на заборе какой-нибудь шкет и, завидев проходящего мимо «вакулированного» ребятёнка, вроде меня, радостно вопит: «два еврея, третий жид по верёвочке бежит». Когда же ты с детской запальчивостью пытался оспаривать правомерность такого «фольклора» в отношении себя - «сам ты по верёвочке бежишь» -, следовал другой - почти "убийственый" - аргумент: "А вы Христа распяли"... Интересно, что воробьёв в деревне обзывали "жидами», мотивируя это тем, что они якобы таскали в клювах гвозди, которыми прибивали к кресту распинаемого Христа… Бедные дети, они, вероятно, даже не ведали (правда, как и я тогда), что сам Христос тоже был иудей !
«Дремучесть» юных (и не только юных) сельчан в отношении евреев вообще иллюстрирует, например, и тот факт, что многие считали картавость неизменной принадлежностью речи иудеев. В первые же школьные дни на новом месте, мои новые товарищи пытались разрешить свои сомнения относительно этой проблемы, предложив громко вслух произнести слова «горох» и «рыба». Как, видимо, предполагалось, что я, в соответствии со своей фамилией, смогу подтвердить такую «библейскую истину». Но я их разочаровал, гордо и громко прорычав в ответ «гор-р-рох» и «р-р-рыба». Знатоки «иудейского ораторского искусства» были посрамлены. Взрослые, однако, детишек в подобных щекотливых вопросах не поддерживали и обычно - по крайней мере на людях - одёргивали.
В целом же, со стороны всех сельских жителей отношение к нам, эвакуированным, и так пострадавшим в войну, было нормальное и сочувственное - бытового антисемитизма мы не чувствовали. Может быть ещё и потому, что местные видели, что приезжие также «пахали» рядом с ними в колхозе, как и они сами, ничем не отличаясь от всех - разве что только большей образованностью…
Вообще, замечу: в старых относительно зажиточных сёлах среднего Поволжья с постоянным («устоявшимся») и относительно однородным населением (например в Быково-Отроге, жители «через одного» носили фамилию Аникины), люди были достаточно патриархальны и в чём-то по-христиански достаточно терпимы к «инородцам», выражая в своём отношении к ним широкую гамму чувств от спокойного равнодушия до часто даже истинно дружелюбного радушия… В отличие от жителей поселков Предуралья и, отчасти, Сибири, где во многих семьях ссыльных и озлоблённых на власть разношёрстных переселенцев (сосланных и/или прибывших сюда ещё до войны из западных областей страны), нередко проявлялся дремучий и «кондовый» антисемитизм.