Почти ни о ком из наших преподавателей за все восемь проведенных в гимназии лет у меня не сохранилось доброго воспоминания. В сущности говоря, это были не преподаватели, не учителя, старавшиеся разбудить и найти в детских душах живое, заинтересовать их чем-нибудь новым и интересным, раздвинуть их духовные и душевные горизонты, а - чиновники! Они преподавали, потому что получали за это каждое 20-ое число жалованье, мы ходили в гимназию, потому что это от нас требовали наши родители. Но они ничем духовным не были связаны с нами, мы ничем не были привязаны к ним. Не даром и носили они чиновничьи мундиры с металлическими пуговицами, как носят все чиновники, да и мы все были в форменных серых курточках, - не то какие-то арестанты, не то - солдаты.
Они старались нас поймать врасплох и спрашивали когда мы этого не ожидали и к уроку не подготовились, мы всеми способами старались отделаться от учения и прибегали к подглядыванию, списыванию у соседа, подсказыванию, подстрочникам.
Когда я теперь оглядываюсь на это далекое прошлое мне самому кажется изумительным подбор наших учителей, наставников и воспитателей. То была, действительно, настоящая кунсткамера!
Начну с директора. Фамилия его была Лавровский (Лука Лаврентьевич). У него был нос крючком и большие круглые очки. Поэтому мы его звали не только "Лука", но еще и "Совой", на которую он, действительно, походил. На шее его, немного пониже галстука, всегда висел орден. Это был огромный мужчина, с большим круглым животом, который он выпячивал вперед. Медленно и величественно передвигался он по коридору, в то время как все гимназисты в ужасе от него шарахались во все стороны, а при неизбежной встрече быстро шаркали ногой, кланялись и бежали дальше - только бы он для чего-нибудь не задержал...
Временами он исподтишка подглядывал в маленькие оконца, которые специально для этого - как в тюрьме! - были прорезаны в дверях каждой классной комнаты на высоте человеческого роста. Если он видел непорядок, то входил в класс - и тогда на наши головы обрушивались гром и молния. Мы его боялись и не понимали - он нам казался чем-то вроде живущего где-то далеко на Олимпе Зевса-Громовержца. За всю гимназию я не слышал от него ни одного приветливого, не говорю уже ласкового слова, никто из нас никогда не видел на его лице улыбки - всегда он был для нас в грозе и буре.
От самого главного перейду к самому незначительному - нашему классному надзирателю, который следил за нашим поведением, - должность не столько педагогическая, сколько административная, даже полицейская. По своему положению он был к нам ближе всех других педагогов, так как целый день неотрывно наблюдал за нами, он был нашим "воспитателем".
Звали его Николай Петрович Кудрявцев, но мы его - за глаза, конечно звали пренебрежительно "Николаха". У него была большая, всегда неопрятная рыжая борода, в одном из карманов его форменного мундира сзади торчала большая французская булка с колбасой, из другого - выглядывала толстая книжка журнала "Русская Мысль". А в руках - записная книжка, куда он записывал преступников. Обычно, на последнем уроке, дверь открывалась и на пороге появлялся Николаха. Он открывал огромную кондуитную книгу, куда переписывал из своей записной книжки провинившихся, и громко читал список тех, кто должен был в наказание остаться в классе после уроков (на один или на два часа), при этом Николаха неизменно добавлял: "Особых приглашений не будет". И после этого громко захлопывал книгу. Никаким уважением он у нас не пользовался.