И вдруг меня вызвали без вещей! Это могло быть только следствие. Я вышла с радостью и надеждой на близкий конец моих мучений. Меня отвели в подвал, в кабинет следователя.
Это был человек лет сорока, латыш, производивший впечатление интеллигентного человека. Перелистывая страницы в лежавшей перед ним папке, он сказал, что со времени моего следствия в Эстонии прошло больше года. Теперь хотят проверить мою правдивость, и я должна повторить, по возможности точно, все, что говорила тогда и в чем меня обвинял следователь. Я сказала, что говорила о своей жизни, которую не считаю ни неправильной, ни преступной, что я ничего не собираюсь скрывать и ничего не могу забыть, а обвиняли меня только в шпионаже.
Начался мой рассказ. Следователь все записывал. Главная тема была — Движение. В Эстонии я не назвала ни одного имени — здесь это было невозможно. Имена Парижских руководителей я называла полностью, считая, что они недостижимы для Советской власти, а кроме того и так известны. Но я должна была назвать членов тартуского Движения. Я твердо решила, что ни одного реального имени не назову. Но придуманные персонажи — дело очень опасное, можно очень навредить случайному однофамильцу. Кроме того, при неопытности обязательно запутаешься. Мне помог туберкулез, распространенный в Эстонии, и то, что я знала, что Эстония в руках немцев — проверить меня нельзя. Все деятели Движения в Эстонии были у меня реальные люди, но умершие в молодости от туберкулеза. Следователь записывал, но не читал мне. Я несколько раз говорила ему, что никакую неправду не подпишу, а сама думала, что сейчас конец августа, в карцерах не так уж и холодно и можно выдержать.
Ни разу меня не вызывали ночью. Каждый раз следователь говорил, когда вызовет в следующий раз. Был почти недельный перерыв — следователь куда-то уезжал. Однажды он вызвал дежурного и велел вывести меня в коридор, а сам стал сдергивать с себя куртку. Я поняла, что он почувствовал на себе что-то ползающее: все очень боялись клещей, разносчиков клещевого энцефалита. Я стояла в коридоре лицом к стене и напряженно слушала доносившийся из соседнего кабинета допрос. Ах, как мне понравился допрашиваемый человек, как достойно он себя вел! По акценту это был эстонец. Голос следователя говорил: «Вы ждали англичан». — «Нет». — «Ну, значит, немцев». — «Нет». — «Чего же вы хотели?» — «Мы хотели самостоятельную Эстонию, какой она была двадцать лет».
Следствие мое подошло к концу. Мне было прочитано все записанное с моих слов. Я слушала очень внимательно. Следователь дал мне прочитать и самой. Все было записано мягче и умнее, чем я говорила. Я сказала, что могу подписать — никаких искажений нет. Удивило только, что о моем «шпионаже», на который только и делался упор в Эстонии и о чем я честно и подробно рассказала, в новых допросах не было ни одного слова. «Все?» — спросил следователь. — «Нет, — сказала я, — у Вас ничего не написано о шпионаже». Он поднял голову, посмотрел на меня, как на абсолютную дуру, и, помолчав, сказал: «Я вас в этом не обвиняю». Затем предупредил, что я не буду согласна с формулировкой обвинения, но что так принято формулировать. Движение было названо «контрреволюционной белогвардейской организацией». Я попробовала возражать, что Движение не занималось ни революцией, ни контрреволюцией, и что религиозные философы, высланные Лениным, никакого отношения к белогвардейцам не имеют. Не называют же московскую профессуру красноармейской? Следователь повторил, что так принято называть и что он предполагает для меня пять лет (срок начинает считаться со дня ареста). Еще прибавил, что он обвиняет меня совсем в другом, в том, что я, такая, как я есть, отдала все свои душевные силы какой-то религиозной организации вместо того, чтобы быть тайно в комсомоле.
Долгие годы, помня весь этот разговор слово в слово, я считала, что следователь просто покрасовался передо мной своей идейностью. Теперь я думаю иначе. Это был, по-видимому, неплохой человек, который понимал, что я никакая не шпионка, и сознательно спас меня от более длительного срока.
Затем следователь еще посидел, помолчал и неожиданно сказал, что ведь ему пришлось меня обмануть. Я просто помертвела, решив, что он все-таки собирается приписать мне шпионаж. Но оказывается, мои бумаги потерялись, и я была послана из Эстонии в этап с одной только сопроводительной бумагой, где говорилось, что такая-то переводится из одной тюрьмы г. Таллинна в другую. Поэтому так долго и не было следствия — обо мне просто ничего не знали.
Он перелистывал чужие бумаги, делая вид, что проверяет. Я совершенно искренне сказала, что все равно говорила бы то же самое, что все оказалось мне на пользу: зимой меня бы замучили ледяным карцером, обязательно приписали бы шпионаж, дали бы не меньше десяти лет, да еще и издевались бы. Сказала, что я благодарна ему за человечность и очень прошу помочь мне еще в одном — отправить меня как можно скорее в этап, потому что мне очень тяжело в блатной камере.
Через неделю меня вызвали на этап.
Большинство этапируемых едва держалось на ногах — они были только что выписаны из тюремной больницы. Нас погрузили в открытый грузовик, сначала стоя, а затем велели сесть. Я думала, что это невозможно: высокие худые мужчины никак не могли уместить свои длинные ноги. Но с помощью ругани и криков конвоиров все уселись. Затем накинули на грузовик брезент, плотно натянули и привязали его к бортам, согнув и придавив людей. Я ждала, что на наш брезент прыгнут еще и конвоиры с собаками, но, по всей вероятности, они сели в сопровождающую машину. И наш стонущий и охающий грузовик, с проклятиями на эстонском и молдавском языках — двинулся по разъезженной дороге, ныряя в ямины и раскачиваясь еще и в стороны.
Вновь переворачивалась страница жизни. Начиналось неизвестное — лагеря!
Теперь, на склоне моей жизни, когда я пытаюсь записать пережитое, я знаю о страшных, беспощадных лагерях Дальнего Севера и Колымы по рассказам В. Шаламова и по «Архипелагу ГУЛАГу» А. Солженицына. Мне не пришлось быть в таких лагерях. Шаламов пишет, что если в лагерях возникало чувство любви и дружбы — значит, было недостаточно плохо. Может быть, он и прав, мне было, наверное, недостаточно плохо.