Изо дня в день в шесть утра и в шесть вечера — «оправка». Утром — пайка хлеба и миска кипятку, в котором были заварены сушеные стебли малины. Хлеб развешивался точнейшим образом: к основному куску сосновыми лучинками были приколоты довески. Мытье пола в камере. На обед миска баланды. Двадцатиминутная прогулка на небольшом пространстве внутреннего двора. Пол-литра хвои — профилактика цинги. На ужин баланда. Отбой. Раз в десять дней баня. Раз в месяц — обыск.
Оправку и обыск стоит описать. В волчок раздавался окрик: «Приготовиться на оправку!». Дежурные выстраивались около огромной, переполненной «параши». Громыхал засов. Надзиратель протягивал толстый шест. Его продевали в уши «параши», и шесть дежурных — надо бы четыре, но унести не могли — поднимали «парашу». По тускло освещенным, безмолвным коридорам шелестело наше шествие, будто ползла большая змея. По ступенькам вниз, в подвальный этаж. Уборная состояла из двух помещений. Между ними широкий дверной проем без дверей. В заднем помещении вдоль стены, на невысокой приступке — десять круглых дыр. К счастью, нас было сто с лишним человек. Конвоир, который расхаживал тут же, торопя нас и покрикивая, видел только спины последнего ряда. Однажды, уже зимой, кто-то отозвал его, и женщины мгновенно подняли одну, чтобы узнать, куда выходит узкое окно под низким потолком. Спустили ее чуть живую и трясущуюся. В камере она сказала, что это — небольшой внутренний двор, в котором к боковой стене прислонены стоящие трупы. Окно находилось на уровне земли, и она видела их голые, голубоватые ноги.
А обыск! Его проводили регулярно, раз в месяц, и дополнительно накануне государственных праздников. В камеру входили конвоиры, всех сгоняли с нар в угол, к «параше». Начинали рыться в вещах. По пять человек выводили из камеры на лестничную площадку. Тюремные помещения не отапливались даже лютой зимой, но так как камеры были переполнены, было терпимо. Но что творилось на лестнице!
Каждая должна была совершенно раздеться, положив одежду на заплеванный пол, распустить волосы и стоять с поднятыми руками. Конвоир засовывал пальцы в волосы, смотрел в уши, под язык, заставлял, расставив ноги, присесть и подняться. После первого такого обыска все захлебывались слезами, у многих была истерика. Мне очень запомнилась 23-летняя Лиля — тоненькая и очаровательная, со светлыми волнистыми волосами и гневным, надменным личиком. Потом, уже летом, мы узнали от латышки-конвоирши, с которой были в добрых отношениях, что у нас искали бриллианты! Сначала мы подумали, что она шутит. Но нет! Очевидно, когда-то ввели такую форму обыска, вот по трафарету и продолжали.
Это безобразие кончилось у нас только летом, когда прибыло пополнение — немки Поволжья. Очень примитивные женщины, не говорившие правильно ни по-русски, ни по-немецки. Особенно уродливо по-немецки. Но среди них была молодая учительница-ленинградка, очень энергичная и живая. Побывала уже в нескольких тюрьмах. Мы хором рассказали ей о наших терзаниях — бане и обысках. Она возмутилась, сказала, что мы имеем право требовать женскую обслугу. Мы не очень поверили в свои права, но сразу же выбрали ее старостой камеры. Она вызвала начальника тюрьмы. Наши требования, изложенные ею деликатно, но решительно, были учтены и приняты. Мы торжествовали. Вскоре наша конвоирша-латышка, странно улыбаясь, объявила нам, что придет начальница нашего женского надзора и что надо прибраться и построиться. И пришла! Мы, как Чичиков на Плюшкина, замерев, смотрели на странное существо, важно расхаживающее вдоль нашей шеренги и что-то нам говорившее. Это был невысокого роста энкаведешник, явно мужчина, правда, немного толстоватый и коротковатый, с круглым рябым лицом. Про себя он говорил в мужском роде, но мы должны были его называть «гражданка начальница». С этого дня в очередной бане на нас кричали, брили и давали «мыло» женщины-надзорки, которых оказалось достаточное количество. Бриллианты начали искать тоже женщины...
В большой камере без нар площади пола не хватало, чтобы лечь в полный рост и на спину — нас было более сотни. Мы ложились в четыре ряда, с подогнутыми ногами и только на бок. Пол был точно размерен. Вдоль обеих стен и двойным рядом посередине были положены вещи. Ночью мы клали на них свои головы. Часть вещей расстилалась на пол, другой — укрывались. Лежали так тесно, что если кто-нибудь начинал переворачиваться, то должен был переворачиваться весь ряд, а соответственно и противоположный, так как согнутые ноги взаимно доходили до подколенных ямок. Из-за тесноты получалось как бы общее укрытие, что спасало тех, у кого не было вещей. Но главное, нас спасали человечность и доброта друг к другу.
На прогулку нас выводили в три очереди, человек по тридцать пять. Сначала шли имевшие зимние вещи. Следующая группа была уже готова на выход. Вернувшиеся с прогулки передавали ожидавшим: кто валенки, кто шарф, кто рукавицы. Все было заранее продумано. В третью очередь шли мы, не имевшие теплой одежды, но одетые в вещи первой группы. При выходе получали от вернувшихся недостающее. Таким образом, каждый мог походить 20 минут на морозном воздухе по небольшому пространству общего двора, отгороженному высокими дощатыми перегородками. Ни на небо, ни на возвышавшиеся вокруг корпуса тюрьмы мы не имели права смотреть: головы должны были быть опущены, а руки — сложены за спиной.
В нашей камере была Наталия Ивановна Ананьева. Жила она в Таллинне с мужем, детей у них не было. Наталия Ивановна утешалась тем, что муж все сохранит, и когда, наконец, мучения кончатся, она вернется в уют и радость их семейной жизни. Вина Наталии Ивановны состояла в том, что она, будучи телефонисткой, дежурила на Таллиннской товарной станции в ночь коммунистического восстания (1 декабря 1924 г.), очень быстро подавленного. Наталия Ивановна узнала об этом событии, сдавая смену, но следователь через 17 лет твердил, что она могла предупредить по телефону и таким образом погубить правое дело...
Однажды во время нашей прогулки откуда-то сверху, очевидно, из зарешеченного окна одной из мужских камер, раздался крик: «Натулик!». Наша Наталия Ивановна вздрогнула, вся вытянулась, повернулась в сторону крика и потеряла сознание. Прогулку прекратили. Мы на руках отнесли рыдавшую Наталию Ивановну в камеру. Это был ее муж, ее надежда и покой — такой же бесправный заключенный, как и она! Позже, на этапе, расспрашивая мужчин, я узнала, что Ананьев за свой крик оказался в карцере. Был он совсем больной. Умер в тюремной больнице. По слухам, Наталия Ивановна умерла в лагере.