Почти три месяца я провел в душевных терзаниях, пока не принял окончательное решение. Наконец я его принял, но, прежде чем привести в исполнение, вновь обратился за советом к тем же лицам; зная мнение общества, и особенно военных, я не проронил ни слова недовольства тем, что меня обошли при производстве: свое недовольство я схоронил в себе. Король неизбежно должен был разгневаться; мои советчики подготовили меня к этому, и я этого ждал. Осмелюсь ли я сказать, что был к его гневу безразличен? Король оскорблялся, когда кто-то оставлял службу, а ежели это делали достойные люди, он говорил, что его бросают; особенно же он бывал задет за живое, когда со службы уходили из-за какой-нибудь несправедливости, и в подобных случаях долго давал почувствовать свое недовольство. Но те же лица даже не сравнивали последствия, которые повлечет моя отставка в столь молодые годы, с постыдным и отвратительным положением, в каком я окажусь, оставшись на службе. Тем не менее они полагали, что в предвидении этих последствий предусмотрительность и благоразумие обязывают меня к осторожности. Поэтому я написал королю краткое письмо, в котором, ни на что не жалуясь, не намекая ни на какое неудовольствие, не упоминая ни про полк, ни про производство, выражал сожаление, что ухудшившееся состояние здоровья вынуждает меня оставить военную службу, находя утешение лишь в том, что отныне я смогу проявить свое усердие близ его особы и буду иметь честь чаще лицезреть его и свидетельствовать ему верноподданические чувства. Письмо мое было одобрено, и в страстной вторник я сам вручил его королю у дверей его кабинета, когда он возвращался от обедни. Оттуда я пошел к Шамийару, хотя еще совершенно не знал его. Он направлялся в государственный совет. Я на словах пересказал ему все, что было в письме, стараясь ни в коей мере не выдать своего недовольства, и тотчас же уехал в Париж. Многих своих друзей, мужчин и женщин, я просил сообщить мне все, что бы ни сказал король о моем письме.
В Париже я пробыл неделю и возвратился в Версаль в великий вторник. От канцлера я узнал, что, придя в страстной вторник в королевский кабинет на заседание государственного совета, он застал короля читающим мое письмо; его величество подозвал к себе Шамииара и поговорил с ним один на один. Более того, я узнал, что король взволнованно сказал ему: «Ну вот, сударь, еще один человек оставил нас!» — и тут же пересказал мое письмо от слова до слова. Ни о каких других его высказываниях мне не сообщали. В великий же вторник я явился перед королем впервые после вручения ему моего письма. Я постыдился бы рассказывать про совершенный пустяк, который сейчас опишу, но в данных обстоятельствах он может послужить для характеристики короля. Хотя комната, где происходило раздевание короля, была хорошо освещена, священник, служивший в тот день и державший, пока его величество молился, подсвечник с горящей свечой, передавал ее обер-камердинеру, и тот нес ее перед королем, когда тот шествовал к своему креслу. Король осматривался вокруг, громко называл кого-нибудь из присутствующих, и обер-камердинер передавал тому свечу. Это было отличие и свидетельство благосклонности, и оно весьма ценилось: король обладал величайшим искусством любую мелочь превращать в милость. Он оказывал ее лишь людям высокого звания и происхождения и только в редких случаях людям низкого происхождения, достигшим почтенного возраста или значительных должностей. Очень часто он оказывал ее мне, редко — посланникам, если только это не был папский нунций, а в последнее время посол Испании.[1] Названный снимал перчатку, подходил и держал подсвечник в продолжение всей вечерней аудиенции, которая была очень недолгой, затем возвращал его обер-камердинеру, а тот уже по своему выбору передавал его кому-нибудь из оставшихся на малую вечернюю аудиенцию. Я намеренно стоял не в первом ряду и был изрядно удивлен, равно как и все присутствовавшие, когда услышал свое имя; впоследствии эта милость оказывалась мне не менее часто, чем до отставки. Это вовсе не значит, что на вечерних аудиенциях присутствовало мало значительных людей, просто король был так обижен на меня, что не хотел, чтобы это заметили. И это было все, что я имел от него в течение трех лет; он не упускал никакой мелочи, за неимением более значительных поводов, дать мне почувствовать, что недоволен мной. Он больше не говорил со мною, взгляд его останавливался на мне только по чистой случайности; даже словом он не обмолвился маршалу де Лоржу о моем письме и о том, что я оставил службу. Я больше не ездил в Марли и после нескольких поездок перестал доставлять ему приятную возможность отказывать мне.
Но довольно мелочей. Спустя чуть менее полутора лет король стал ездить в Трианон. Принцессы привыкли называть каждая по две дамы, которых приглашали к ужину, и король, желая сделать принцессам приятное, не вмешивался в это. Теперь он изменил этот порядок; лица, которые он видел за столом, ему не нравились, они были непривычны ему; завтракал он с принцессами и их статс-дамами и сам составлял очень короткий список женщин, которых хотел бы видеть за ужином, каковой отсылал герцогине дю Люд, чтобы она предупредила их. Выезжали в среду и до субботы, то есть на три ужина. Мы, г-жа де Сен-Симон и я, пользовались отъездами в Трианон так же, как отъездами в Марли, и в одну из сред, когда король туда отправился, поехали к Шамийару в Этан, а ночевать собирались вернуться в Париж. Только мы сели за стол, как г-жа Сен-Симон получила письмо от герцогини дю Люд, в котором извещалось, что король желает видеть ее за ужином, и притом сегодня же. В безграничном удивлении мы возвратились в Версаль. Г-жа де Сен-Симон оказалась единственной дамой своего возраста за столом короля; еще там были г-жи де Шеврез и де Бовилье, графиня де Грамон, нескольких других излюбленных дуэний или придворных дам, присутствие которых обязательно. В пятницу г-жа де Сен-Симон снова была названа вместе с теми же дамами; с той поры всякий раз при редких наездах в Трианон король называл ее. Скоро я догадался, в чем дело, и долго смеялся: король никогда не называл г-жу де Сен-Симон, когда ездил в Марли, потому что мужья имели право поехать туда вместе с женами, ночевали вместе с ними и все включенные в список могли там видеть короля; в Трианоне же все придворные имели полную свободу свидетельствовать почтение королю в любой час дня, но, кроме необходимой прислуги, ночевать там не оставался никто, даже дамы. Подобным различием король хотел дать понять, что устранение касается только меня, но не г-жи де Сен-Симон. Мы исполняли наши обычные обязанности, не напрашиваясь в Марли, с удовольствием встречались с друзьями, а г-жа де Сен-Симон, как обыкновенно, но уже без меня, продолжала участвовать в развлечениях, на которые еще задолго до этого начали приглашать ее король и герцогиня Бургундская, и приглашения эти становились все чаще и чаще. Я хотел рассказать до конца о последствиях, поскольку это представляет интерес для характеристики короля, а теперь вернемся к тому, на чем мы остановились. Добавлю лишь, что после производства король раздал много пенсиона военным, а маршалу де Лоржу любезно велел назвать лучший из полков серой кавалерии из тех, которые продаются после производства, с тем чтобы отдать предпочтение его сыну,[2] пробывшему довольно недолго капитаном кавалерии.