авторов

1427
 

событий

194042
Регистрация Забыли пароль?
Мемуарист » Авторы » Vladimir_Meshchersky » Мои воспоминания - 10

Мои воспоминания - 10

01.03.1855
С.-Петербург, Ленинградская, Россия

VI

1855—1857 годы

Наши профессора: И.П.Шульгин, Богословский, В.В.Шнейдер, Неволин, Калмыков

 

Общий образовательный курс мы кончили в училище Правоведения в 4-м классе.

Кончили мы его с грехом пополам, как-нибудь и кое-чему научившись. Это кое-что заключалось в законе Божием, в истории, географии, алгебре и геометрии, в физике с естественными науками, в языках: латинском, русском, французском и немецком — и в географии... Кроме того, в число общеобразовательных предметов входили логика и психология.

Большая часть предметов преподавалась по заведенному шаблону, а потому, разумеется, преподавалась плохо. Переходя в старший специальный юридический курс, мы не запомнили ни одного из наших учителей — по чему-нибудь оригинальному. Или по каким-нибудь впечатлениям, которые они могли бы произвести на наши молодые натуры; мы просто отходили от них, как от машин, перестававших действовать, и духовные связи с учителями порывались в минуту, когда кончались отношения ученика к учителю.

В этом отношении надо припомнить, что должности инспектора классов и его помощника были в наших глазах полнейшею синекурою. Как я говорил, мы не видели этого инспектора сидящим за уроками и поверяющим собственным впечатлением нашего учителя. Об Языкове и говорить нечего; он так мало имел общего с нашим учебным курсом, что никогда в него и носа не совал. В итоге получалось безответственное и бесконтрольное самодержавие наших учителей, которым они пользовались только для того, чтобы не изменять своим шаблонам и своей мертвенности, так сказать, в преподавании. Для пояснения этого примером могу сослаться на самого себя: как я поступил в училище плохим математиком, так и вышел из него; а между тем в конце общего четырехклассного курса по математике со мною был такой курьез: по алгебре и по геометрии учил нас один учитель; по алгебре я имел 7 баллов, по геометрии 12 баллов. Очевидно, это была нелепость. Ибо если я был плох по алгебре, то не мог быть отличным по геометрии; я был плохим в том и в другом. А громадная эта разница оттого, что в геометрии я вызубривал задачи наизусть, ничего в них не понимая, и это зубрение признавал достойным 12 баллов тот самый учитель, который находил меня плохим по алгебре только потому, что в алгебре я всего вызубривать не мог. Иностранные языки преподавались плохо, так что, разумеется, если домашнее воспитание не давало знания языков французского и немецкого, то уж выучиться им в училище было невозможно, ибо система изучения языков была немало похожа на обучение попугаев. Из истории ничего не оставалось в памяти обдуманного, переработанного; характеристики эпох и лиц не интересовали учителя, и неизвестно почему от зазубриваемых страниц учебников оставались в памяти только клочки текста, в роде, например, конца истории Персии, по учебнику Шульгина: "и пожар Персеполиса, как светоч погребальный, осветил развалины великого царства от Ефрата до Инда". Шульгин этот был у нас не учителем, а профессором истории в высших классах. Самым резким воспоминанием об нем в каждом из нас оставался тот факт, что он во время лекций оплевывал весь пол кафедры. Про него, как характеристика его метода обучения, не изменявшегося из года в год, сложилась легенда вступления в курс истории, не лишенная комизма.

"История, — начинал он свою первую лекцию ежегодно, — есть систематическое изложение достопамятных событий. По-видимому, такое определение не совсем точно, ибо то, что для иного достопамятно, то для другого не достопамятно. Так, открытие компаса есть событие достопамятное для морехода, а открытие картофеля есть событие достопамятное для земледела. Итак, определение, что история есть систематическое изложение достопамятных событий, не совсем точно, потому что не все достопамятное для одного достопамятно для другого. Я указал на примеры открытия компаса и картофеля и мог бы указать еще на многие другие, но, тем не менее, однако, за неимением другого, более точного, и это определение может быть признано за достаточное".

И эту ерунду мы помнили, но характеристику Карла Великого или Карла V мы себе не усваивали, и историю, например, я приобрел, как знание, только чтением вне уроков исторических книг дома.

Закон Божий преподавал во всех классах наш духовник, протоиерей Богословский. Он в особенности ценил занятия в младших классах, признавая нас неспособными передавать содержание урока своими словами. Расставаясь с младшими курсами, мы не выяснили себе: прав или не прав был Богословский, предпочитая учение наизусть собственному стилю. В массе учеников он предвидел, под видом толкования собственными словами, неряшливость и небрежность в обращении с учениями катехизиса и с текстом Евангелия: серьезность предмета требовала точности в его изложении. Вот с какой точки зрения являлся у нас вопрос: не был ли прав наш строгий законоучитель? У нас, в подтверждение этого сомнения, ходил комический рассказ об ответе о. Богословскому одного из товарищей наших, Романова, шепелявившего и произносившего свою фамилию: Ломанов. Отвечает он из закона Божьего и должен передать рассказ о явлении Христа по Воскресении Своем на озере Тивериадском. И вот его рассказ собственными словами: "Однажды Иисус Христос отплавился на Тивелиадское озеро и там увидел Своих учеников, и сплашивает у Симона Петла: Симоне, ты Меня любишь? А Симон Ему отвечает: Господи, Ты знаешь, что я тебя люблю". Богословский слушал этот рассказ своими словами, видимо сердясь, и, наконец, после слов Романова: "Ах, Господи, я Тебе уже сказал, что Тебя люблю!" — вышел из терпения, назвал Романова глупцом и влепил ему двойку. И мы никогда не могли сказать, что Богословский не был прав, выйдя из себя от такого глупого рассказа своими словами. Но тот же Богословский иногда требовал от нас обратного. Приходит он раз на урок в черной рясе, следовательно, в духе, и говорит нам: ну, сегодня я вам прочту одну молитву, а вы слушайте ее со вниманием. Мы слушали.

Чтение продолжалось полчаса. После чтения он к нам обращается и — о, ужас! — говорит: ну вот, к следующему разу вы мне эту молитву запомните и своими словами передайте. Мы в отчаянии: кто слушал невнимательно, кто спал, кто слушал, но никак не мог запомнить всего, что было в этой молитве. Страх обуял нас велий. В особенности в отчаянии были наши зубрилы: не по чему было вызубрить. Спасителем класса явился я и обратился к нашему семейному священнику Казанского собора отцу Морошкину, и рассказал ему наше горе. Он, по моим приблизительным к тексту молитвы словам, догадался, что это должна быть, так называемая, первосвященническая молитва, и дал мне книжку, в которой молитва эта была помещена. Оказалась та самая. Я привез книжку в училище на пользование всем. И о, удивление Богословского! Он рассчитывал нас озадачить и поставить в тупик, но ошибся в расчете. Как нарочно, первым был вызван я; я отвечал молодцом и получил 11 баллов.

Курсы логики и психологии по старым запискам мы учили наизусть, очень многое совсем не понимая. Помню мой блестящий ответ на экзамене, приведший Принца нашего в восторг, об авторитете, за что получил я 12 баллов, но помню также, что больше половины не понимал того, что так блестяще тараторил. Гораздо яснее бывал Богословский, когда он прибегал к конкретным приемам, например, к такому: встает один воспитанник и отвечает так себе, мямля и ища слова. Богословский слушает не в духе. В одном месте воспитанник говорит фразу, затем, спохватившись, что соврал, говорит: то есть, и затем говорит противоположное тому, что им было сказано раньше; таким образом, "то есть" у него соединяло два антитеза. Богословский вспылил и, прогнав его, сказал: ты умный человек, то есть ты дурак. С той минуты мы сразу поняли, что "то есть" не может соединять два противоречия, а между тем эта привычка грешить против логики и говорить: это черное, то есть, виноват, белое, — у многих бывает.

Переходя в старший курс и получая вместо серебряных золотые нашивки, мы испытывали известное благоговение к нашему новому положению. Это благоговение происходило от сознания, что теперь мы перестали иметь дело с учителями, а будем иметь дело с профессорами.

Старший курс являлся нам с характером святилища наук.

И действительно, за немногими исключениями, состав профессоров у нас в то время представлял собою нечто внушительное по личностям, его составлявшим.

Самый почтенный из профессоров, носивший название заслуженного, был профессор римского права Василий Васильевич Шнейдер. Это был и симпатичный, и оригинальный тип, коего в теперешнее время смешно было бы найти и след. В нем жил дух римлянина золотого века Рима и в то же время жил человек со всеми оттенками благородства и деликатности, с одной стороны, и высокого образования — с другой... Хотя он был немец, но никогда никому из нас в голову не приходило на этого старика смотреть, как на немца: он все время в течение трех лет нам представлялся фантастическим римлянином. Личность его могут характеризовать следующие запомненные мною эпизоды. Как-то раз во время лекции Шнейдер торжественным голосом объявил нам, чт он будет от нас требовать в следующий раз на репетиции. Когда он кончил, кто-то на задней скамейке громко сказал: ого! Это "ого" привело старика в ярость.

— Тот, кто сказал "ого", — вдруг объявил с кафедры Шнейдер, — свинья!

— Я сказал "ого", Василий Васильевич, — заявляет виновный.

— Вы сказали? — отвечает Шнейдер. Затем, посмотрев пристально на воспитанника, старик принял свое прелестно-доброе выражение лица и сказал мягким голосом: — Ну, так простите старика, что он вспылил! — Трудно выразить, каким благоговением мы в эту минуту преисполнились к старику.

Второй эпизод характеризует его отношения к образованию вообще.

Надо сказать, что в новой истории и вообще в том мире, который был вне наших учебников, мы были очень необразованны. Я был, благодаря моей семье, образованной и всем интересовавшейся, — чуть ли не первый по образованию, так сказать, общему. Как-то пришлось Шнейдеру заговорить о Франции и коснуться вопроса бурбонской линии. Для большинства это оказалось terra incognita. Шнейдер спрашивает: а кто теперь единственный прямой потомок королей Франции? Все молчат: знающих не оказалось. Тогда я говорю: герцог Бордосский.

— Или, — говорит, просиявши, Шнейдер.

— Граф Шамбор, — отвечал я.

Надо было видеть радость старика.

— Браво! Вы образованный молодой человек, — сказал Шнейдер и с тех пор стал со мною особенно любезен.

Третий эпизод еще характернее.

Зная, какую цену старик придавал замечательным датам из римской истории, и из римского права в особенности, мы запомнили день смерти императора Юстиниана.

Когда настала эта годовщина, старший нашего класса, перед началом лекции, подходит к старику и говорит ему с торжественною физиономиею: класс мне поручил, Василий Васильевич, вам засвидетельствовать свое глубокое сочувствие по поводу сегодняшней годовщины смерти великого Юстиниана.

Старик чуть не прослезился от умиления и пришел в такое благодушное состояние духа, что при репетиции всем понаставлял хорошие баллы.

Здесь кстати вспомнить, что Император Николай, еще в начале своего царствования, когда ему сказали, что у нас мало профессоров вообще по юридическим наукам, велел создать профессоров и для этого приказал учредить профессорский институт при Дерптском университете. Сказано — сделано. Лучшие кандидаты юридических наук прикомандировывались, по окончании курса в Москве и Петербурге, в Дерпте и там проходили, кажется, двухлетний курс в профессорском институте.

Мы уже пользовались плодами этого института. Он дал несколько замечательных профессоров в области юридических наук и, между прочим, таких, как знаменитый Неволин, криминалист Калмыков, цивилист Мейер.

Неволин представлял собою тоже оригинальный тип. Он преподавал нам историю законодательства и энциклопедию законоведения, для которой изданная им книга славилась в Германии чуть ли не более, чем у нас. Это был в полном смысле слова ученый. Как Шнейдер жил известную долю дня в римском мире, так Неволин жил целый день в мире юридических наук. Тихий, скромный, он никогда не имел с нами других отношений, кроме учебных и научных; каждому из нас невозможно было себе представить Неволина в частном обыденном быту: как он ест, как он пьет; нам представлялось, что он всегда в мире юридических наук — и у нас, и у себя дома. Мы питали к нему особое уважение. Оно усилилось вследствие следующего эпизода, благодаря которому нравственный авторитет Неволина для нас сильно возрос.

Один из плохих воспитанников был вызван Неволиным отвечать заданный урок. Выходит он и, кроме программы, берет вырванные из книги энциклопедии листки и преспокойно начинает по ним отвечать. Продолжалось это минуты три.

Мы видели, как Неволин пристально стал смотреть удивленным взглядом на отвечавшего воспитанника, чего с ним никогда не бывало, а воспитанник как ни в чем не бывало, с нахальством продолжает читать из листков, ничего не опасаясь, пока мы чуяли приближение грозы.

— Господин студент, — вдруг прервал его Неволин, называвший нас всегда студентами, что нам очень льстило, — дайте мне вашу программу.

Воспитанник невозмутимо швыряет листки под кафедру и подает профессору свою программу.

Неволин берет программу, взглянул и затем возвращает воспитаннику программу, и при этом он снова на него взглянул... И вот этот взгляд, который помню и поныне, был событием в нашей нравственной жизни. В нем столько было презрения, столько было упрека от глубины души честного человека, что нам холодно стало от этого взгляда...

— Садитесь, — проговорил затем Неволин и не поставил ему никакого балла.

С этой минуты, в течение 3-х лет нашего старшего курса, никто и подумать не смел прибегать к такому обману при репетициях.

Взгляд, полный презрения к обману, подействовал на наши души сильнее всякого слова, и вызванный через два месяца вновь Неволиным на репетицию воспитанник отвечал, как мы все.

В том же духовном мире казался нам наш профессор уголовного права Калмыков, с тою лишь разницею, что он был красноречивее и диапазон его был всегда возвышенный.

Мы сознавали и чувствовали, что Колмыков священнодействует, обучая нас уголовному праву: лицо его всегда было вдохновенно, голос его всегда был взволнован, и тоже, как Неволин, он казался нам немыслимым в простой жизни частного человека. В изложении его всегда было много фигурального, а в наших ответах он требовал от нас точности и ясного изложения.

Как вчера, помню его обращение к воспитаннику: скажите мне, такой-то, в кратких, но ясных словах содержание прошедшей лекции.

Воспитанник начинает: в прошедший раз мы говорили...

Колмыков его останавливает:

— Остановитесь, молодой человек: в прошедший раз не мы говорили, а я говорил.

Помню также его умное, вдохновенное лицо откинутым картинно назад, в позе оратора, изрекающим основу уголовного права, в виде римского изречения: nullum crimen sine poena, nulla poena sine lege, nullum crimen sine poena legele! — восклицал вдохновенный Калмыков (ни одного преступления без наказания, ни одного наказания вне закона, ни одного преступления без наказания по закону).

Помню драматизм его голоса, когда, объясняя нам преступление без умысла, он декларировал пример: женщина спала крепким сном; ребенок спал возле нее. Во сне несчастная мать видит, что она зарезывает гуся, она слышит крики гуся, хватает его за горло, гусь кричит еще сильнее, потом крики стихают. Мать просыпается и видит, что во сне она задушила своего ребенка, приняв его за гуся, в состоянии галлюцинации.

Должен признаться, припоминая наш специальный юридический трехлетний курс наук, что, за исключением тех профессоров, которых я назвал, и И.А.Андреевского, впоследствии заменившего умершего Неволина, все остальные профессора и преподаватели были очень мало интересны и еще меньше авторитетны. Такие нужные для нас курсы, как гражданское и уголовное судопроизводства, преподавались бесцветно и мертво, а у профессора Палибина преподавание государственного права, например, всегда носило характер зубрежа, ничего общего не имевшего с серьезным и интересным изучением предмета. Для вящей характеристики этого мертвенного и тупого, так сказать, преподавания нельзя не вспомнить такую, например, науку, как межевые законы. Два года мы проходили этот курс, и кто бы поверил, что огромнейшие литографированные записки мы выучивали наизусть, потому что ровно ничего в этих межевых законах не понимали, и никому в голову не приходило познакомить нас хотя немного с этим предметом на практике, то есть в натуре, дабы хоть сколько-нибудь мы могли понять хоть часть того, что мы попугаями зазубривали.

Кончая курс уже в возрасте умственного развития, соответствовавшего последнему курсу университета, мы ясно сознавали, до какой степени учебная часть, благодаря рутине и отсутствию живых и дельных руководителей учебного дела, была у нас запущена и печальна. Полное невежество директора Языкова в юридических науках в особенности и в педагогическом деле вообще, полное невежество в области общего образования — было, разумеется, главною причиною такого печального состояния нашего образования, и ничего не было удивительного, если, кончая курс и выдерживая экзамены, мы сознавали прежде всего, как плохо мы подготовлены были научно к карьере судебной и как мало мы знали из того, что мы вызубрили. Про себя, например, я могу сказать, что, выдержавши перед выпуском 16 экзаменов и получивши на них круглые 12 баллов, я десятой части не знал отчетливо из того, что знал наизусть и усваивал одною лишь памятью, и именно на себе испытал, насколько вся система преподавания у нас юридических наук была бессмысленна, нелепа и, следовательно, столько же непроизводительна, сколько несостоятельна. Вызубренное наскоро столь же скоро улетучивалось из головы, и большую часть того, что я усвоил себе, как знание прочное, я приобрел вне училища, после выпуска — в чтении и на практике служебной.

По поводу зубрежа припоминаю следующий характерный эпизод. У нас в классе было двое первых воспитанников по баллам: самый неспособный, Х., и самый способный, покойный теперь Христианович. Кроме способностей он имел много ценных нравственных качеств. Видя, как его соперник Х. разрушает свое физическое здоровье, зубря целый день и почти всю ночь, чтобы получить те 12 баллов, которые Христиановичу давались в сто раз легче, он, то есть Христианович, обращается к Х. и говорит ему: брось так зубрить, я тебе конкурировать не буду и обещаю тебе никогда не иметь полных 12 баллов; и вот в исполнение этого обещания Христианович нарочно из двух предметов отвечает на репетициях ерунду и добивается того, что ему сбавляют два балла из каждого предмета. Благодаря этому Х. мог спокойно оставаться первым по баллам до самого выпуска, и на долю самого неспособного выпал счастливый жребий золотой медали и надписи золотыми буквами на мраморной доске. По этому примеру дозволительно догадываться, что он повторялся не раз в анналах выпусков из училища, и потомству, вероятно, не раз передавались имена только наиболее зубривших и наименее понявших свои науки.

Опубликовано 05.03.2023 в 17:58
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Idea by Nick Gripishin (rus)
Юридическая информация
Условия размещения рекламы
Поделиться: