Наступил светлый праздник Воскресения Христова; грустно встретил я его в моем заключении. Какая разница между тем же праздником год тому назад! Хотя я уже начал привыкать к своему положению и укрепился духом, но все-таки не мог равнодушно сравнить прошлое с настоящим.
В четверг на Святой неделе меня потребовали в Комитет для очной ставки с Пестелем . Мне прочли его показание: оно состояло в том, что в заседании 1821 года им говорено будто бы было об учреждении в России республиканского правления и что бывшие тут члены Союза благоденствия, не принявшие решения московских членов, согласились с его мнениями. Я отвечал, что у нас никакого не было заседания {Повторяю здесь после 30-ти лет, что в этом случае я говорил сущую правду.}, но действительно мы были собраны Бурцовым, который объявил нам решение московских членов; что по удалении его мы согласились остаться в обществе и потом говорили о разных предметах; что, сколько мне помнится, я в это время ходил по двору с молодым Витгенштейном.
Что же говорил Пестель, не могу решительно припомнить теперь и следовательно, не могу тоже ни отвергать, ни подтверждать его показания. "Стало быть, вы согласны,-- сказал Чернышев,-- в таком случае очная ставка не нужна; подпишите только эту бумагу". Я подписал . Грустно при этом поглядел на меня генерал Бенкендорф, тут находящийся. Впоследствии я понял, почему он так посмотрел на меня. Наше собрание у Пестеля в 1821 году Комитету угодно было превратить в форменное заседание, и простой разговор, которого, по совести скажу, я даже и теперь не припомню, был он или нет,-- в положительное предположение со стороны Пестеля и в согласие на него с нашей стороны. Вот то ужасное преступление, то намерение против царя и царской фамилии, за которое я и подобные мне осуждены на 20 лет в работу и потом на вечную ссылку в Сибирь. Скажу в этом случае откровенно, как перед судом божиим. Мы много говорили между собою всякого вздора и нередко, в дружеской беседе за бокалом шампанского, особенно когда доходил до нас слух о каком-либо самовластном, жестоком поступке высших властей, выражались неумеренно о государе, но решительно ни у меня, ни у кого из тех, с которыми я наиболее был дружен, не было и в помыслах какого-либо покушения на его особу. Скажу более, каждый из нас почел бы обязанностью своею защитить его, не дорожа собственною жизнию. Я и теперь убежден, что сам Пестель и те, которых Комитет обрисовал в донесении своем такими резкими, такими мрачными чертами, виновные более в словах, нежели в намерении, и что никто из них не решился бы покуситься на особу царя. В этом случае разительный для меня пример представляет Бестужев-Рюмин. Он сам мне сознавался, что никто более его не говорил против царской фамилии, что пылкость его характера не допускала середины и что в обыкновенных даже сношениях своих, при известии о каком-либо Дурном поступке, особенно когда дело шло об угнетении сильным слабого, он возмущался до неистовства. А между тем, сколько я мог его понять, это был самый добрый, самый мягкий, скажу более, самый простодушный Юноша, который, конечно, не мог бы равнодушно смотреть, как отнимают жизнь у последнего животного {Здесь не могу не заметить, что Комитет поступал, по желанию ли самого государя или по собственному неразумному к нему усердию, вопреки здравому смыслу и понятию о справедливости. Вместо того, чтобы отличать действия и намерения от пустых слов, он именно на последних-то и основывал свои заключения о целях общества и о виновности его членов. Им не принимались в соображение ни лета, ни характер обвиняемого, ни обстоятельства, при которых произносимы были им какие-нибудь слова, ни последующее его поведение. Достаточно было одного слова, чтобы обречь на погибель человека, который во многих случаях являл положительные доказательства самых умеренных и благородных намерений и правил. Конечно, поступив по совести и справедливости, нельзя бы было обвинить такого числа лиц и так исказить цель общества, а именно этого-то не хотелось и государю, и Комитету. Надобно было во что бы то ни стало представить намерения и действия тайного общества в самом неблагоприятном виде, а потому-то и старались давать такое значение пустым словам, сказанным иногда на ветер. Но последствия доказали, что, взявши на свою совесть погибель стольких лиц. Комитет или, лучше сказать, горсть бездушных царедворцев, его составлявших, не достигла своей цели. Общественное мнение отвергло его воззрения и восстановило истину. Вот почему оно сопровождало своим сочувствием обвиняемых и не наложило на них клейма бесчестия. Наконец, после 30 лет и само правительство отдало им справедливость, возвратив им прежние их места в обществе. Лучшее же доказательство того, как неосновательно было следствие, состоит в том, что вскоре по обнародовании отчета Следственной комиссии правительство запретило собственное свое сочинение и даже старалось уничтожить ходившие в публике экземпляры. Теперь трудно даже добыть печатный экземпляр отчета Следственной комиссии, он сохраняется, как редкость, в некоторых частных библиотеках . [Этой сноски в издании П. И. Бартенева нет.-- И. П.]}.
Этим окончились все допросы мои. Наступала весна. Тело покойного государя привезли в Петербург и схоронили в Петропавловской церкви. Я не мог видеть ни его похорон, ни похорон покойной императрицы . До меня доходил только гром пушечных выстрелов. Окошко, или, лучше сказать, амбразура, моего каземата выходило на какой-то двор, где сохранялись дрова. При сотрясении от пушечной пальбы у меня разбилось несколько старых тусклых стекол, и когда вставили новые, то у меня сделалось посветлее прежнего.