Кирххорст, 27 ноября 1943
После полудня в Ганновере, превращенном в груду развалин. Места, где я жил ребенком, школьником, молодым офицером, сровнялись с землей. Долго стоял я перед домом на Краузенштрассе, где больше двадцати лет жила моя бабушка и где я постоянно бывал. Несколько кирпичных стен уцелело, и я по памяти встраивал в них кухню, маленькую гостиную, салон и уютную общую комнату, на окнах которой бабушка выращивала цветы. Десятки тысяч таких жилищ с аурой прожитой в них жизни были уничтожены за одну ночь, подобно гнездам, бурей сметаемым вниз.
На Иффландштрассе, где умер дедушка, рухнул дом, едва мы с Эрнстелем прошли вдоль него несколько шагов; бродить по этим руинам опасно.
На колокольнях сгорели шпили; обрубленные башни торчали, как пустые, черные от дыма короны. Я обрадовался, увидев, что башня бегинок на Высоком берегу уцелела. Древнейшие постройки прочнее готических.
Между развалинами царило оживление. Беспорядочное кружение и напор серой толпы напомнили мне картины, которые я видел в Ростове и в других русских городах. Восток надвигается на нас.
Зрелище тяготило меня, и все же это неприятное чувство было слабее, чем то, что я испытал задолго до войны, провидев духовными очами геенну. Подобное же чувство повторилось у меня в 1937-м в Париже. Катастрофа должна была разразиться; она выбрала себе войну как лучшего ходатая. Не будь ее — дело завершилось бы войной гражданской, как это произошло в Испании; ее роль могли бы взять на себя и комета, и небесный огонь, и землетрясение. Города созрели и стали податливыми, как трут, и человеку не терпелось их поджечь. То, что случилось, можно было предугадать заранее, еще когда в России поджигали церкви, в Германии — синагоги и когда себе подобных человек без суда и следствия отправлял на гибель в концлагеря. Эти вещи достигли точки, с которой они вопиют к небесам.