Париж, 30 июля 1943
Наконец-то известие от Перпетуи. Налет на Ганновер произошел в полдень, когда она работала в саду. Ребенок испугался и прочел длинную молитву. Центр города опустошен; разрушены Опера, Leineschloß, Marktkirche,[1] а заодно большая часть старых переулков с домами в стиле Возрождения и барокко. Пока неизвестно, что случилось с ее родителями.
Я никогда так ясно не сознавал, как теперь, читая эти строки, что города — как сновидения. Их можно легко стереть, когда наступает рассвет, но в нас они продолжают жить на неслыханной глубине, в неразрушенном пространстве. Переживая это и другие события последних дней, я испытываю чувство, словно вижу великолепно разрисованный занавес перед охваченной пламенем сценой; но именно он и раскрывает глубину, перед неприступностью которой я содрогался.
Как бы странно это ни звучало, но в утрате есть глубокая радость, как предвкушение того счастья, что настигнет нас в последней земной потере, — в утрате жизни.
Днем у Потара, все еще ничего не знающего о судьбе своей жены. Говорят, что лемуры на авеню Фош обозначают такие судьбы «как действия морской волны». Полная неизвестность, в которой держат членов семьи, основывается на изданном Кньеболо указе «мрака и тумана». Это всего лишь пробы некоего гротескного жаргона шулеров и демонов — заимствования из выкрутасов Иеронима Босха.
«Кто на такое способен, тот не любит Германию», — полагает добряк Потар, и, пожалуй, он прав.