Париж, 2 апреля 1943
После полудня на улице Лористон, за чашкой турецкого кофе у Банин, магометанки с Южного Кавказа, чей роман «Нами» я недавно прочитал. Там были места, напомнившие мне Лоуренса, — та же бесцеремонность по отношению к телу и насилию над ним. Удивительно, насколько человек может дистанцироваться от своего тела, от мускулов, нервов, связок, словно от инструмента с клавишами и струнами, прислушиваясь, как посторонний, к его мелодии, протянутой сквозь судьбу. Этот дар всегда включает в себя опасность особой ранимости.
Париж, 3 апреля 1943
После полудня у Залманова, который принимает в маленькой, набитой книгами комнатке. Пока он задавал мне вопросы, я изучал названия — они внушали доверие. Основательно обследовав, он обнаружил у меня маленькую спайку, оставшуюся после ранения легкого. Диагноз и предписания просты; он считает, что через три месяца я буду собой доволен. Speramus.[2]
Пожалуй, он отличается от моего доброго Цельсуса тем, что применяет, хоть и в малых дозах, лекарства. Но даже и в лучших врачах всегда есть что-то от шарлатана; можно нарисовать схему их обращения с пациентами. Этакий пророк: задает вопрос, повышающий, независимо от утвердительного или отрицательного ответа, его престиж. Первый случай сопровождается глубокомысленным раздумьем, второй — ссылкой на прозорливость: «Я так и думал».
Я слегка разочарован; виной тому — обостренная наблюдательность, за которую я расплачиваюсь так, как другие расплачиваются за чересчур тонкий орган обоняния. Слишком четко вижу я мельчайшие черточки, свойственные людям. В период недомогания и болезни это усиливается еще больше. Случалось, что приближающихся к моей постели врачей я видел так ясно, словно просвечивал их рентгеновскими лучами.
Хороший стилист. Он, собственно, хотел написать: «Я поступил справедливо», но вместо этого написал «несправедливо», потому что так оно лучше встроилось во фразу.