Соловьев же снова возник в моей жизни. Прошли годы с того дня, как мы последний раз виделись. Я после первого замужества жила с родителями при Музее изящных искусств, где папа тогда директорствовал. Как-то иду домой. Слышу голос:
— Софочка, ты ли это?
Оборачиваюсь — и среди людей, расчищающих снег на улице, вижу Сережу, веселого, здорового, былого. Как мы оба обрадовались! Он стал бывать у нас, не заставая меня, оставлял на столе записки и стихи. Я читала, возвратясь из театра:
{464} «Как сладко, все простив друг другу,
Без злого пламени в крови,
Глухою ночью слушать вьюгу —
Все ту же сказку о любви.
О нет, не к тем сгоревшим негам!
Но ласку грустную пролей,
Дохнувши розами над снегом
Моих последних февралей».
Мы встречались ясно, душевно открыто, подолгу разговаривали, вспоминали Лаптеве и все милое, связанное с нашей юностью, смеялись — как тогда, прежде. Я знала, что семейная жизнь его не задалась: Таня, родив трех девочек (одна из них умерла), изменила ему и, живя с новым мужем в том же доме, создала Сереже унизительный ад, из которого он бежал. Никогда он не говорил о Тане, и мне ли было о ней судить. Люся и Наташа находили, что Сережа снова в меня влюблен. Но я была уже взрослой, много пережившей женщиной, воспринимавшей жизнь спокойнее, мудрее, и наши новые отношения были присыпаны пеплом прошедших над нами гроз и лет. Понимал это и Сергей Михайлович. Он писал:
«… Да, пожалуй, за то ты мне ближе, дороже,
Что отцвел твой апрель, что мучительных лет
На лице твоем юном виднеется все же
Опаливший тебя, умудряющий след».
Один раз с Люсей и Мишей Родионовым мы пришли к нему. В небольшой, совсем без мебели комнате по полу были раскиданы связки книг. На одной из них сидел Андрей Белый. Они яростно спорили, кричали, испепеляя друг друга ненавидящими взглядами. Знакомая картина! Как меня злили эти скандалы когда-то, а в тот день я была даже тронута их юношеской запальчивостью.
Выйдя вторично замуж, я познакомила Берсенева с Соловьевым. «Он вызывает во мне непреодолимую антипатию», — сказал потом Иван Николаевич. И я, завихренная своей новой жизнью, любовью, театром, потеряла Сережу из виду. Последние присланные им тогда стихи кончались так:
«Моей весны неверная подруга!
Придет ли день, когда в ином краю,
Где нет цепей, где не бунтует вьюга,
Тебе я песнь последнюю спою!»
{465} О его дальнейшей судьбе до меня доходили смутные сведения. Соловьев много переводил — Вергилия, Эсхила, Сенеку, Шекспира, Мицкевича (МХАТ 2‑й в его переводе ставил «Орестею»). Его талант высоко ценил Луначарский, который, рассказывали, помог ему получить заказы на новые работы. Но Сергей Михайлович почему-то перешел из православной веры в католическую, религия снова овладела им — говорили, что он состоял в переписке с папой римским. Не знаю, насколько верны были эти слухи, но кончилось все вновь вспыхнувшим безумием, длившимся много лет, до самой смерти. В перерывах между больницами он жил у своих дочерей. Поэт Нилендер предлагал мне навестить Сережу, но я отказалась. Не от безразличия и невнимания — знала, как эта встреча будет тяжела ему. Во время войны он снова находился в психиатрической больнице в Казани, там и умер в 1942 году. Я видела Сережу за восемнадцать лет до его смерти, с тех пор прошло много десятилетий. Но я помню его — необычного, любящего, верного. И теперь, когда далеко, далеко ушло все тяжелое, с ним связанное, думаю о нем только с состраданием, вижу смеющиеся серые глаза, слышу веселый голос, всегда читающий стихи:
«Опять луна плывет над садом,
Рояль несется из окон,
И снится диким виноградом
Увитый лаптевский балкон».
Да, снятся, снятся мне детство и юность, и немыслимы эти сны без Сергея Михайловича Соловьева. Он был.