Учили нас в гимназии, как я теперь понимаю, хорошо, невзирая на многое лишнее и глупое. Первый педагог, с которым возник у меня радостный контакт, был Александр Алексеевич Самсонов, преподававший русский язык и литературу. Я любила писать сочинения, может быть, и потому еще, что Самсонов их выделял из всех, восхваляя мои литературные способности. Небольшого роста, с рыжей бородкой, в форменном учительском сюртуке, он, конечно, в душе был актером. С каким чувством читал он нам Достоевского, Толстого, Пушкина, Тургенева, как рыдал над «Шинелью» Гоголя. Конечно, мы пользовались этим и, когда не были готовы к ответу, умильными голосами просили Самсонова почитать. Он сдавался, и урок кончался без двоек. Я с ним встретилась после поступления в Художественный театр — он был в восторге от моего выбора, глаза его сияли, будто во мне он увидел то, чего не нашел в себе.
Математику я не любила и не понимала. Выручала хорошая память — я сдавала экзамены и никогда больше ничего не помнила об этой науке. А вот историю знаю хорошо до сих пор. Ее преподавал профессор Степан Федорович Фортунатов, похожий на карлика, с розовыми щечками и большой седой бородой. Он отличался странной неопрятностью — его грязный, весь в пепле сюртук был постоянным {409} предметом обсуждения. Но когда он рассказывал и показывал, сидя боком на стуле, как въезжала в Лондон на коне королева Елизавета, этот сюртук, царственно подобранный его рукой, казался нам роскошной амазонкой. Он часто смеялся, взмахивая крошечными ручками с нечистыми ногтями, при неверных ответах шипел, страдальчески закрывал глаза, откидывал голову и делал ручками отталкивающий жест. На отметки был щедр, не любил ставить двоек. Но у него и учились отлично.
После скандала на уроке немецкого языка (я вдруг хлопнула крышкой парты, вскочила и что-то крикнула изумленным подругам) началась моя дружба с Агнессой Васильевной. Эта умная, очень образованная женщина, знавшая меня как хорошо воспитанную девочку, прекрасно успевающую по немецкому языку, видно, поняла, что кипевшая во мне сила жизни вдруг взяла верх над умением прилично себя вести. Я писала ей труднейшие сочинения, например по второй части «Фауста». Конечно, это была добросовестная компиляция, но я, как мне казалось, сознавала, что делаю. Должна сказать, сейчас я утратила всякое понимание этого произведения и с интересом взглянула бы на ту свою работу. Благодарна я Агнессе Васильевне и за вкус, привитый ею к немецкой поэзии. А вот учителя пения вспоминаю, стыдясь нашего непонимания и глупости. Доброту и застенчивость этого красивого молодого человека мы использовали, безобразничая на его уроках. Только через много лет я узнала, что Слонов — талантливый композитор, чьи сочинения издавались и исполнялись. Шаляпин с ним дружил, а нам, видите ли, он не подходил. И ведь были в классе девочки с хорошими голосами — позаниматься бы им с таким музыкантом, да где уж… Справедливо скучными считались уроки естествознания, запомнившиеся только потому, что вела их сестра Ермоловой — Анна Николаевна.
Однообразие учебного дня иногда прерывалось прогулкой — мы вышагивали попарно, возглавляемые классной дамой. И тут вступала в силу мистическая связь, издавна существовавшая между женской гимназией Арсеньевой и мужской — Поливанова. Куда бы мы ни шли — навстречу двигалась стая поливановцев. Классная дама немедленно заворачивала нас в Еропкинский или Мансуровский переулок, но тут кто-то из первой пары начинал искать оброненную перчатку или подвертывал ногу — шествие останавливалось. А довольные поливановцы догоняли нас и бодро говорили: «Здравствуйте!» Отвечать нам запрещалось — {410} считалось неприличным. Поэтому мы научились, не разжимая губ, издавать веселое мычание, похожее на «здрасссьте». Если через несколько минут с Остоженки в сопровождении воспитателя парами появлялись и лицеисты, мы считали гулянье вполне удавшимся, хотя оно под каким-нибудь предлогом прерывалось и нас уводили в гимназию. Но вообще ни лицеисты, ни реалисты ни в какое сравнение не шли с поливановцами — по-настоящему признавались лишь они.